Неточные совпадения
Вообще легко можно было угадать по лицу ту пору жизни, когда совершилась уже борьба молодости со зрелостью, когда человек перешел на вторую половину жизни, когда каждый прожитой опыт, чувство, болезнь оставляют след.
Только рот его сохранял, в неуловимой игре тонких губ
и в улыбке, молодое, свежее, иногда почти детское выражение.
Одно
только нарушало его спокойствие — это геморрой от сидячей жизни; в перспективе представлялось для него тревожное событие — прервать на время эту жизнь
и побывать где-нибудь на водах. Так грозил ему доктор.
— Ну, нет, не одно
и то же: какой-то англичанин вывел комбинацию, что одна
и та же сдача карт может повториться лет в тысячу
только… А шансы? А характеры игроков, манера каждого, ошибки!.. Не одно
и то же! А вот с женщиной биться зиму
и весну! Сегодня, завтра… вот этого я не понимаю!
Он повел было жизнь холостяка, пересиливал годы
и природу, но не пересилил
и только смотрел, как ели
и пили другие, а у него желудок не варил. Но он уже успел нанести смертельный удар своему состоянию.
Когда же наставало не веселое событие, не обед, не соблазнительная закулисная драма, а затрогивались нервы жизни, слышался в ней громовой раскат, когда около него возникал важный вопрос, требовавший мысли или воли, старик тупо недоумевал, впадал в беспокойное молчание
и только учащенно жевал губами.
Они знали, на какое употребление уходят у него деньги, но на это они смотрели снисходительно, помня нестрогие нравы повес своего времени
и находя это в мужчине естественным.
Только они, как нравственные женщины, затыкали уши, когда он захочет похвастаться перед ними своими шалостями или когда кто другой вздумает довести до их сведения о каком-нибудь его сумасбродстве.
Они гордились этим
и прощали брату все, за то
только, что он Пахотин.
Но какое это чувство? Какого-то всеобщего благоволения, доброты ко всему на свете, — такое чувство, если
только это чувство, каким светятся глаза у людей сытых, беззаботных, всем удовлетворенных
и не ведающих горя
и нужд.
Другие находили это натуральным, даже высоким, sublime, [возвышенным (фр.).]
только Райский — бог знает из чего, бился истребить это в ней
и хотел видеть другое.
И карикатура на жизнь, комическая сцена, вызвавшая всеобщий продолжительный хохот, вызывала у ней
только легкую улыбку
и молчаливый, обмененный с бывшей с ней в ложе женщиной, взгляд.
—
И только с воздухом… А воздухом можно дышать
и в комнате. Итак, я еду в шубе… Надену кстати бархатную ермолку под шляпу, потому что вчера
и сегодня чувствую шум в голове: все слышится, будто колокола звонят; вчера в клубе около меня по-немецки болтают, а мне кажется, грызут грецкие орехи… А все же поеду. О женщины!
— К осени; а на лето мы ее возьмем на дачу. Да: она очень мила, похорошела,
только еще смешна…
и все они пресмешные…
— Кажется, вы сегодня опять намерены воевать со мной? — заметила она. —
Только, пожалуйста, не громко, а то тетушки поймают какое-нибудь слово
и захотят знать подробности: скучно повторять.
— Но ведь я… совершенство, cousin? Вы мне третьего дня сказали
и даже собрались доказать, если б я
только захотела слушать…
— Что же надо делать, чтоб понять эту жизнь
и ваши мудреные правила? — спросила она покойным голосом, показывавшим, что она не намерена была сделать шагу, чтоб понять их,
и говорила
только потому, что об этом зашла речь.
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я
только отвечаю на ваш вопрос: «что делать»,
и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения —
и иногда очень грубо. Научить «что делать» — я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю — но не могу оставаться
и равнодушным к вашему сну.
— Ах,
только не у всех, нет, нет!
И если вы не любили
и еще полюбите когда-нибудь, тогда что будет с вами, с этой скучной комнатой? Цветы не будут стоять так симметрично в вазах,
и все здесь заговорит о любви.
— Глупое слово: весело!
Только дети
и французы ухитряются веселиться: s’amuser. [развлекаться (фр.).]
—
И я не удивлюсь, — сказал Райский, — хоть рясы
и не надену, а проповедовать могу —
и искренно, всюду, где замечу ложь, притворство, злость — словом, отсутствие красоты, нужды нет, что сам бываю безобразен… Натура моя отзывается на все,
только разбуди нервы —
и пойдет играть!.. Знаешь что, Аянов: у меня давно засела серьезная мысль — писать роман.
И я хочу теперь посвятить все свое время на это.
— Да, но глубокий, истинный художник, каких нет теперь: последний могикан!.. напишу
только портрет Софьи
и покажу ему, а там попробую силы на романе. Я записывал
и прежде кое-что: у меня есть отрывки, а теперь примусь серьезно. Это новый для меня род творчества; не удастся ли там?
А оставил он ее давно, как
только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба не есть сама цель, а
только средство куда-нибудь девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет.
И если б не было этих людей, то не нужно было бы
и той службы, которую они несут.
Иногда он кажется так счастлив, глаза горят,
и наблюдатель
только что предположит в нем открытый характер, сообщительность
и даже болтливость, как через час, через два, взглянув на него, поразится бледностью его лица, каким-то внутренним
и, кажется, неисцелимым страданием, как будто он отроду не улыбнулся.
Райский не знал: он так же машинально слушал, как
и смотрел,
и ловил ухом
только слова.
Райский
только глядел, как проворно
и крепко пишет он цифры, как потом идет к нему прежде брюхо учителя с сердоликовой печаткой, потом грудь с засыпанной табаком манишкой. Ничего не ускользнуло от Райского,
только ускользнуло решение задачи.
Он содрогался от желания посидеть на камнях пустыни, разрубить сарацина, томиться жаждой
и умереть без нужды, для того
только, чтоб видели, что он умеет умирать. Он не спал ночей, читая об Армиде, как она увлекла рыцарей
и самого Ринальда.
Дядя давал ему истории четырех Генрихов, Людовиков до XVIII
и Карлов до XII включительно, но все это уже было для него, как пресная вода после рома. На минуту
только разбудили его Иоанны III
и IV да Петр.
Он бросался к Плутарху, чтоб
только дальше уйти от современной жизни, но
и тот казался ему сух, не представлял рисунка, картин, как те книги, потом как Телемак, а еще потом — как «Илиада».
Но мысль о деле, если
только она не проходила через доклад, как, бывало, русский язык через грамматику, а сказанная среди шуток
и безделья, для него как-то ясна, лишь бы не доходило дело до бумаг.
В одном месте опекун, а в другом бабушка смотрели
только, — первый, чтобы к нему в положенные часы ходили учителя или чтоб он не пропускал уроков в школе; а вторая, чтоб он был здоров, имел аппетит
и сон, да чтоб одет он был чисто, держал себя опрятно,
и чтоб, как следует благовоспитанному мальчику, «не связывался со всякой дрянью».
— А хорошо, брат,
только видишь, что значит вперед забегать: лоб
и нос — хоть куда, а ухо вон где посадил, да
и волосы точно мочала вышли.
В эту неделю ни один серьезный учитель ничего от него не добился. Он сидит в своем углу, рисует, стирает, тушует, опять стирает или молча задумается; в зрачке ляжет синева,
и глаза покроются будто туманом,
только губы едва-едва заметно шевелятся,
и в них переливается розовая влага.
Нарисовав эту головку, он уже не знал предела гордости. Рисунок его выставлен с рисунками старшего класса на публичном экзамене,
и учитель мало поправлял,
только кое-где слабые места покрыл крупными, крепкими штрихами, точно железной решеткой, да в волосах прибавил три, четыре черные полосы, сделал по точке в каждом глазу —
и глаза вдруг стали смотреть точно живые.
Ведь это, — продолжал он, — значит беспутное, цыганское житье, адская бедность в деньгах, платье, в обуви,
и только богатство мечты!
Дядя вздохнул,
и Райский приуныл: дядино поученье безотрадно подействовало
только на его нервы.
Только совестясь опекуна, не бросал Райский этой пытки,
и кое-как в несколько месяцев удалось ему сладить с первыми шагами.
И то он все капризничал: то играл не тем пальцем, которым требовал учитель, а каким казалось ему ловчее, не хотел играть гамм, а ловил ухом мотивы, какие западут в голову,
и бывал счастлив, когда удавалось ему уловить ту же экспрессию или силу, какую слышал у кого-нибудь
и поразился ею, как прежде поразился штрихами
и точками учителя.
Но это не беда: лень, небрежность как-то к лицу артистам. Да еще кто-то сказал ему, что при таланте не нужно много
и работать, что работают
только бездарные, чтобы вымучить себе кропотливо жалкое подобие могучего
и всепобедного дара природы — таланта.
Один
только старый дом стоял в глубине двора, как бельмо в глазу, мрачный, почти всегда в тени, серый, полинявший, местами с забитыми окнами, с поросшим травой крыльцом, с тяжелыми дверьми, замкнутыми тяжелыми же задвижками, но прочно
и массивно выстроенный. Зато на маленький домик с утра до вечера жарко лились лучи солнца, деревья отступили от него, чтоб дать ему простора
и воздуха.
Только цветник, как гирлянда, обвивал его со стороны сада,
и махровые розы, далии
и другие цветы так
и просились в окна.
До полудня она ходила в широкой белой блузе, с поясом
и большими карманами, а после полудня надевала коричневое, по большим праздникам светлое, точно серебряное, едва гнувшееся
и шумящее платье, а на плечи накидывала старинную шаль, которая вынималась
и выкладывалась одной
только Василисой.
Она, кажется,
только тогда
и была счастлива, когда вся вымажется, растреплется от натиранья полов, мытья окон, посуды, дверей, когда лицо, голова сделаются неузнаваемы, а руки до того выпачканы, что если понадобится почесать нос или бровь, так она прибегает к локтю.
Василиса, напротив, была чопорная, важная, вечно шепчущая
и одна во всей дворне
только опрятная женщина. Она с ранней юности поступила на службу к барыне в качестве горничной, не расставалась с ней, знает всю ее жизнь
и теперь живет у нее как экономка
и доверенная женщина.
Даже когда являлся у Ирины, Матрены или другой дворовой девки непривилегированный ребенок, она выслушает донесение об этом молча, с видом оскорбленного достоинства; потом велит Василисе дать чего там нужно, с презрением глядя в сторону,
и только скажет: «Чтоб я ее не видала, негодяйку!» Матрена
и Ирина, оправившись, с месяц прятались от барыни, а потом опять ничего, а ребенок отправлялся «на село».
«Меланхолихой» звали какую-то бабу в городской слободе, которая простыми средствами лечила «людей»
и снимала недуги как рукой. Бывало, после ее леченья, иного скоробит на весь век в три погибели, или другой перестанет говорить своим голосом, а
только кряхтит потом всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без глаз или без челюсти — а все же боль проходила,
и мужик или баба работали опять.
Этого было довольно
и больным
и лекарке, а помещику
и подавно. Так как Меланхолиха практиковала
только над крепостными людьми
и мещанами, то врачебное управление не обращало на нее внимания.
И сам Яков
только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво
и задумчиво менял тарелки
и не охотник был говорить. Когда
и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за то
только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается,
и не курит; притом он усерден к церкви.
Она взяла его за голову, поглядела с минуту ему в лицо, хотела будто заплакать, но
только сжала голову, видно, раздумала, быстро взглянула на портрет матери Райского
и подавила вздох.
— Ну, ну, ну… — хотела она сказать, спросить
и ничего не сказала, не спросила, а
только засмеялась
и проворно отерла глаза платком. — Маменькин сынок: весь, весь в нее! Посмотри, какая она красавица была. Посмотри, Василиса… Помнишь? Ведь похож!
Хотя она была не скупа, но обращалась с деньгами с бережливостью; перед издержкой задумывалась, была беспокойна, даже сердита немного; но, выдав раз деньги, тотчас же забывала о них,
и даже не любила записывать; а если записывала, так
только для того, по ее словам, чтоб потом не забыть, куда деньги дела,
и не испугаться. Пуще всего она не любила платить вдруг много, большие куши.
Потом, если нужно, ехала в ряды
и заезжала с визитом в город, но никогда не засиживалась, а
только заглянет минут на пять
и сейчас к другому, к третьему,
и к обеду домой.
Если в доме есть девицы, то принесет фунт конфект, букет цветов
и старается подладить тон разговора под их лета, занятия, склонности, сохраняя утонченнейшую учтивость, смешанную с неизменною почтительностью рыцарей старого времени, не позволяя себе нескромной мысли, не
только намека в речи, не являясь перед ними иначе, как во фраке.
Правда ли это, нет ли — знали
только они сами. Но правда то, что он ежедневно являлся к ней, или к обеду, или вечером,
и там кончал свой день. К этому все привыкли
и дальнейших догадок на этот счет никаких не делали.