Неточные совпадения
На ночь он уносил рисунок в дортуар, и однажды, вглядываясь в эти нежные глаза, следя за линией наклоненной шеи, он вздрогнул, у него сделалось такое замиранье в груди, так захватило ему дыханье, что он в забытьи,
с закрытыми глазами и невольным, чуть сдержанным стоном, прижал рисунок обеими руками к тому
месту, где было так тяжело дышать. Стекло хрустнуло и со звоном полетело на пол…
Нарисовав эту головку, он уже не знал предела гордости. Рисунок его выставлен
с рисунками старшего класса на публичном экзамене, и учитель мало поправлял, только кое-где слабые
места покрыл крупными, крепкими штрихами, точно железной решеткой, да в волосах прибавил три, четыре черные полосы, сделал по точке в каждом глазу — и глаза вдруг стали смотреть точно живые.
Один только старый дом стоял в глубине двора, как бельмо в глазу, мрачный, почти всегда в тени, серый, полинявший,
местами с забитыми окнами,
с поросшим травой крыльцом,
с тяжелыми дверьми, замкнутыми тяжелыми же задвижками, но прочно и массивно выстроенный. Зато на маленький домик
с утра до вечера жарко лились лучи солнца, деревья отступили от него, чтоб дать ему простора и воздуха. Только цветник, как гирлянда, обвивал его со стороны сада, и махровые розы, далии и другие цветы так и просились в окна.
Вся Малиновка, слобода и дом Райских, и город были поражены ужасом. В народе, как всегда в таких случаях, возникли слухи, что самоубийца, весь в белом, блуждает по лесу, взбирается иногда на обрыв, смотрит на жилые
места и исчезает. От суеверного страха ту часть сада, которая шла
с обрыва по горе и отделялась плетнем от ельника и кустов шиповника, забросили.
Плетень, отделявший сад Райских от леса, давно упал и исчез. Деревья из сада смешались
с ельником и кустами шиповника и жимолости, переплелись между собою и образовали глухое, дикое
место, в котором пряталась заброшенная, полуразвалившаяся беседка.
Райский вздрогнул и, взволнованный, грустный, воротился домой от проклятого
места. А между тем эта дичь леса манила его к себе, в таинственную темноту, к обрыву,
с которого вид был хорош на Волгу и оба ее берега.
— Все еще играет! —
с изумлением повторил он и хотел снова захлопнуть, но вдруг остановился и замер на
месте.
Все люди на дворе, опешив за работой,
с разинутыми ртами глядели на Райского. Он сам почти испугался и смотрел на пустое
место: перед ним на земле были только одни рассыпанные зерна.
— Что ему делается? сидит над книгами, воззрится в одно
место, и не оттащишь его! Супруга воззрится в другое
место… он и не видит, что под носом делается. Вот теперь
с Маркушкой подружился: будет прок! Уж он приходил, жаловался, что тот книги, что ли, твои растаскал…
— Пойдемте, только я близко не пойду, боюсь. У меня голова кружится. И не охотница я до этого
места! Я недолго
с вами пробуду! Бабушка велела об обеде позаботиться. Ведь я хозяйка здесь! У меня ключи от серебра, от кладовой. Я вам велю достать вишневого варенья: это ваше любимое, Василиса сказывала.
В другом
месте видел Райский такую же, сидящую у окна, пожилую женщину, весь век проведшую в своем переулке, без суматохи, без страстей и волнений, без ежедневных встреч
с бесконечно разнообразной породой подобных себе, и не ведающую скуки, которую так глубоко и тяжко ведают в больших городах, в центре дел и развлечений.
Леонтий был классик и безусловно чтил все, что истекало из классических образцов или что подходило под них. Уважал Корнеля, даже чувствовал слабость к Расину, хотя и говорил
с усмешкой, что они заняли только тоги и туники, как в маскараде, для своих маркизов: но все же в них звучали древние имена дорогих ему героев и
мест.
— Если послушать ее, — продолжала Ульяна Андреевна, — так все сиди на
месте, не повороти головы, не взгляни ни направо, ни налево, ни
с кем слова не смей сказать: мастерица осуждать! А сама
с Титом Никонычем неразлучна: тот и днюет и ночует там…
— Сиди смирно, — сказал он. — Да, иногда можно удачно хлестнуть стихом по больному
месту. Сатира — плеть: ударом обожжет, но ничего тебе не выяснит, не даст животрепещущих образов, не раскроет глубины жизни
с ее тайными пружинами, не подставит зеркала… Нет, только роман может охватывать жизнь и отражать человека!
Райский сбросил было долой гору наложенных одна на другую мягких подушек и взял
с дивана одну жесткую, потом прогнал Егорку, посланного бабушкой раздевать его. Но бабушка переделала опять по-своему: велела положить на свое
место подушки и воротила Егора в спальню Райского.
Он бы уже соскучился в своей Малиновке, уехал бы искать в другом
месте «жизни», радостно захлебываться ею под дыханием страсти или не находить, по обыкновению, ни в чем примирения
с своими идеалами, страдать от уродливостей и томиться мертвым равнодушием ко всему на свете.
— Слушаю-с! — медленно сказал он. Потом долго стоял на
месте, глядя вслед Райскому и Марку. — Вот что! — расстановисто произнес он и тихо пошел домой.
Обращаясь от двора к дому, Райский в сотый раз усмотрел там, в маленькой горенке, рядом
с бабушкиным кабинетом, неизменную картину: молчаливая, вечно шепчущая про себя Василиса, со впалыми глазами, сидела у окна, век свой на одном
месте, на одном стуле,
с высокой спинкой и кожаным, глубоко продавленным сиденьем, глядя на дрова да на копавшихся в куче сора кур.
На первом
месте Нил Андреевич Тычков, во фраке, со звездой, важный старик,
с сросшимися бровями,
с большим расплывшимся лицом,
с подбородком, глубоко уходившим в галстук,
с величавой благосклонностью в речи,
с чувством достоинства в каждом движении.
Она сидела в своей красивой позе, напротив большого зеркала, и молча улыбалась своему гостю, млея от удовольствия. Она не старалась ни приблизиться, ни взять Райского за руку, не приглашала сесть ближе, а только играла и блистала перед ним своей интересной особой, нечаянно показывала «ножки» и
с улыбкой смотрела, как действуют на него эти маневры. Если он подходил к ней, она прилично отодвигалась и давала ему подле себя
место.
Между рощей и проезжей дорогой стояла в стороне, на лугу, уединенная деревянная часовня, почерневшая и полуразвалившаяся,
с образом Спасителя, византийской живописи, в бронзовой оправе. Икона почернела от времени, краски
местами облупились; едва можно было рассмотреть черты Христа: только веки были полуоткрыты, и из-под них задумчиво глядели глаза на молящегося, да видны были сложенные в благословение персты.
Она вдруг перестала вырываться, оставила ему свою руку, которую он продолжал держать, и
с бьющимся сердцем и напряженным любопытством послушно окаменела на
месте.
— Если хотите, расстанемтесь, вот теперь же… — уныло говорил он. — Я знаю, что будет со мной: я попрошусь куда-нибудь в другое
место, уеду в Петербург, на край света, если мне скажут это — не Татьяна Марковна, не маменька моя — они, пожалуй, наскажут, но я их не послушаю, — а если скажете вы. Я сейчас же
с этого
места уйду и никогда не ворочусь сюда! Я знаю, что уж любить больше в жизни никогда не буду… ей-богу, не буду… Марфа Васильевна!
Райский пошел опять туда, где оставил мальчишек. За ним шел и Марк. Они прошли мимо того
места, где купался Шарль. Райский хотел было пройти мимо, но из кустов, навстречу им, вышел француз, а
с другой стороны, по тропинке, приближалась Ульяна Андреевна,
с распущенными, мокрыми волосами.
Вдруг и он поднял голову, потом начал тихо выпрямляться, плавно подниматься
с своего
места.
Он перебирал каждый ее шаг, как судебный следователь, и то дрожал от радости, то впадал в уныние и выходил из омута этого анализа ни безнадежнее, ни увереннее, чем был прежде, а все
с той же мучительной неизвестностью, как купающийся человек, который, думая, что нырнул далеко, выплывает опять на прежнем
месте.
Он старался оправдать загадочность ее поведения
с ним, припоминая свой быстрый натиск: как он вдруг предъявил свои права на ее красоту, свое удивление последней, поклонение, восторги, вспоминал, как она сначала небрежно, а потом энергически отмахивалась от его настояний, как явно смеялась над его страстью, не верила и не верит ей до сих пор, как удаляла его от себя, от этих
мест, убеждала уехать, а он напросился остаться!
«Этот умок помогает
с успехом пробавляться в обиходной жизни, делать мелкие делишки, прятать грешки и т. д. Но когда женщинам возвратят их права — эта тонкость, полезная в мелочах и почти всегда вредная в крупных, важных делах, уступит
место прямой человеческой силе — уму».
— А если я приму? — отвечал Райский, у которого, рядом
с намерением бороться со страстью, приютилась надежда не расставаться вполне хоть
с теми
местами, где присутствует она, его бесподобная, но мучительная красота!
Райский знал и это и не лукавил даже перед собой, а хотел только утомить чем-нибудь невыносимую боль, то есть не вдруг удаляться от этих
мест и не класть сразу непреодолимой дали между ею и собою, чтобы не вдруг оборвался этот нерв, которым он так связан был и
с живой, полной прелести, стройной и нежной фигурой Веры, и
с воплотившимся в ней его идеалом, живущим в ее образе вопреки таинственности ее поступков, вопреки его подозрениям в ее страсти к кому-то, вопреки, наконец, его грубым предположениям в ее женской распущенности, в ее отношениях… к Тушину, в котором он более всех подозревал ее героя.
Райский сунул письмо в ящик, а сам, взяв фуражку, пошел в сад, внутренне сознаваясь, что он идет взглянуть на
места, где вчера ходила, сидела, скользила, может быть, как змея,
с обрыва вниз, сверкая красотой, как ночь, — Вера, все она, его мучительница и идол, которому он еще лихорадочно дочитывал про себя — и молитвы, как идеалу, и шептал проклятия, как живой красавице, кидая мысленно в нее каменья.
— Пойдемте туда! — говорила она, указывая какой-нибудь бугор, и едва доходили они туда, она тащила его в другое
место или взглянуть
с какой-нибудь высоты на круто заворотившуюся излучину Волги, или шла по песку, где вязли ноги, чтоб подойти поближе к воде.
— Дошли! —
с слабой улыбкой сказала она, — опять-таки не мы
с Наташей, а муж ее. Он просил нас выписывать
места, отмечал карандашом…
Он почти снес ее
с крутизны и поставил на отлогом
месте, на дорожке. У него дрожали руки, он был бледен.
Он сел на том
месте, где стоял, и
с ужасом слушал шум раздвигаемых ею ветвей и треск сухих прутьев под ногами.
Он хотел плюнуть
с обрыва — и вдруг окаменел на
месте. Против его воли, вопреки ярости, презрению, в воображении — тихо поднимался со дна пропасти и вставал перед ним образ Веры, в такой обольстительной красоте, в какой он не видал ее никогда!
Открыла другой футляр, побольше — там серьги. Она вдела их в уши и, сидя в постели, тянулась взглянуть на себя в зеркало. Потом открыла еще два футляра и нашла большие массивные браслеты, в виде змеи кольцом,
с рубиновыми глазами, усеянной по
местам сверкающими алмазами, и сейчас же надела их.
Веселье слетело
с лица у ней, уступив
место испугу.
Несколько человек заменяли ей толпу; то что другой соберет со многих встреч, в многие годы и во многих
местах, — давалось ей в двух, трех уголках, по ту и другую сторону Волги,
с пяти, шести лиц, представлявших для нее весь людской мир, и в промежуток нескольких лет,
с тех пор, как понятия у ней созрели и сложились в более или менее определенный взгляд.
Между тем, отрицая в человеке человека —
с душой,
с правами на бессмертие, он проповедовал какую-то правду, какую-то честность, какие-то стремления к лучшему порядку, к благородным целям, не замечая, что все это делалось ненужным при том, указываемом им, случайном порядке бытия, где люди, по его словам, толпятся, как мошки в жаркую погоду в огромном столбе, сталкиваются, мятутся, плодятся, питаются, греются и исчезают в бестолковом процессе жизни, чтоб завтра дать
место другому такому же столбу.
Она стояла все на своем
месте, как прикованная,
с безжизненным, точно спящим взглядом. Он хотел ей что-то сказать. Она нетерпеливо махнула ему рукой.
Райский бросился вслед за ней и из-за угла видел, как она медленно возвращалась по полю к дому. Она останавливалась и озиралась назад, как будто прощалась
с крестьянскими избами. Райский подошел к ней, но заговорить не смел. Его поразило новое выражение ее лица.
Место покорного ужаса заступило, по-видимому, безотрадное сознание. Она не замечала его и как будто смотрела в глаза своей «беде».
Старуха вздрогнула и оглянулась на старый дом. Он перестоял все — когда все живое
с ужасом ушло от этих
мест — он стоит мрачный, облупившийся,
с своими темно-бурыми кирпичными боками.
Все обращение его
с нею приняло характер глубокого, нежного почтения и сдержанной покорности. Возражения на ее слова, прежняя комическая война
с ней — уступили
место изысканному уважению к каждому ее слову, желанию и намерению. Даже в движениях его появилась сдержанность, почти до робости.
Марк точно выпрыгнул из засады на это самое
место, где был Тушин, и, оглядываясь
с изумлением вокруг, заметил его и окаменел.
С этой минуты, как он узнал это, все ревнивые его предубеждения к Тушину исчезли, уступив
место сначала любопытному наблюдению, а потом, когда Вера рассказала ему все, и участию, уважению, даже удивлению к нему.
Пробыв неделю у Тушина в «Дымке», видя его у него, дома, в поле, в лесу, в артели, на заводе, беседуя
с ним по ночам до света у камина, в его кабинете, — Райский понял вполне Тушина, многому дивился в нем, а еще более дивился глазу и чувству Веры, угадавшей эту простую, цельную фигуру и давшей ему в своих симпатиях
место рядом
с бабушкой и
с сестрой.
«Тушины — наша истинная „партия действия“, наше прочное „будущее“, которое выступит в данный момент, особенно когда все это, — оглядываясь кругом на поля, на дальние деревни, решал Райский, — когда все это будет свободно, когда все миражи, лень и баловство исчезнут, уступив
место настоящему «делу», множеству «дела» у всех, — когда
с миражами исчезнут и добровольные «мученики», тогда явятся, на смену им, «работники», «Тушины» на всей лестнице общества…»
Он, пробившись
с ними около часа, вдруг сконфузился, что бросил гостя, и вывел его из толпы, извиняясь за эти дрязги, и повез показывать красивые
места.
За отсутствием Татьяны Марковны Тушин вызвался быть хозяином Малиновки. Он называл ее своей зимней квартирой, предполагая ездить каждую неделю, заведовать домом, деревней и прислугой, из которой только Василиса, Егор, повар и кучер уезжали
с барыней в Новоселово. Прочие все оставались на
месте, на своем положении. Якову и Савелью поручено было состоять в распоряжении Тушина.