Неточные совпадения
Он был в их
глазах пустой, никуда не годный, ни
на какое дело, ни для совета — старик и плохой отец, но он был Пахотин, а род Пахотиных уходит в древность, портреты предков занимают всю залу, а родословная не укладывается
на большом столе, и в роде их было много лиц
с громким значением.
Если оказывалась книга в богатом переплете лежащею
на диване,
на стуле, — Надежда Васильевна ставила ее
на полку; если западал слишком вольный луч солнца и играл
на хрустале,
на зеркале,
на серебре, — Анна Васильевна находила, что
глазам больно, молча указывала человеку пальцем
на портьеру, и тяжелая, негнущаяся шелковая завеса мерно падала
с петли и закрывала свет.
— Что делать? — повторил он. — Во-первых, снять эту портьеру
с окна, и
с жизни тоже, и смотреть
на все открытыми
глазами, тогда поймете вы, отчего те старики полиняли и лгут вам, обманывают вас бессовестно из своих позолоченных рамок…
Он так и говорит со стены: «Держи себя достойно», — чего: человека, женщины, что ли? нет, — «достойно рода, фамилии», и если, Боже сохрани, явится человек
с вчерашним именем,
с добытым собственной головой и руками значением — «не возводи
на него
глаз, помни, ты носишь имя Пахотиных!..» Ни лишнего взгляда, ни смелой, естественной симпатии…
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь
на уме, что в сердце, хотелось прочитать в
глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла
на него
глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила
с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
Один
с уверенностью глядит
на учителя, просит
глазами спросить себя, почешет колени от нетерпения, потом голову.
Райский смотрел, как стоял директор, как говорил, какие злые и холодные у него были
глаза, разбирал, отчего ему стало холодно, когда директор тронул его за ухо, представил себе, как поведут его сечь, как у Севастьянова от испуга вдруг побелеет нос, и он весь будто похудеет немного, как Боровиков задрожит, запрыгает и захихикает от волнения, как добрый Масляников,
с плачущим лицом, бросится обнимать его и прощаться
с ним, точно
с осужденным
на казнь.
Позовет ли его опекун посмотреть, как молотят рожь, или как валяют сукно
на фабрике, как белят полотна, — он увертывался и забирался
на бельведер смотреть оттуда в лес или шел
на реку, в кусты, в чащу, смотрел, как возятся насекомые, остро глядел, куда порхнула птичка, какая она, куда села, как почесала носик; поймает ежа и возится
с ним;
с мальчишками удит рыбу целый день или слушает полоумного старика, который живет в землянке у околицы, как он рассказывает про «Пугача», — жадно слушает подробности жестоких мук, казней и смотрит прямо ему в рот без зубов и в глубокие впадины потухающих
глаз.
На ночь он уносил рисунок в дортуар, и однажды, вглядываясь в эти нежные
глаза, следя за линией наклоненной шеи, он вздрогнул, у него сделалось такое замиранье в груди, так захватило ему дыханье, что он в забытьи,
с закрытыми
глазами и невольным, чуть сдержанным стоном, прижал рисунок обеими руками к тому месту, где было так тяжело дышать. Стекло хрустнуло и со звоном полетело
на пол…
Нарисовав эту головку, он уже не знал предела гордости. Рисунок его выставлен
с рисунками старшего класса
на публичном экзамене, и учитель мало поправлял, только кое-где слабые места покрыл крупными, крепкими штрихами, точно железной решеткой, да в волосах прибавил три, четыре черные полосы, сделал по точке в каждом
глазу — и
глаза вдруг стали смотреть точно живые.
С другой стороны дома, обращенной к дворам, ей было видно все, что делается
на большом дворе, в людской, в кухне,
на сеновале, в конюшне, в погребах. Все это было у ней перед
глазами как
на ладони.
Один только старый дом стоял в глубине двора, как бельмо в
глазу, мрачный, почти всегда в тени, серый, полинявший, местами
с забитыми окнами,
с поросшим травой крыльцом,
с тяжелыми дверьми, замкнутыми тяжелыми же задвижками, но прочно и массивно выстроенный. Зато
на маленький домик
с утра до вечера жарко лились лучи солнца, деревья отступили от него, чтоб дать ему простора и воздуха. Только цветник, как гирлянда, обвивал его со стороны сада, и махровые розы, далии и другие цветы так и просились в окна.
Кофей, чай, булки, завтрак, обед — все это опрокинулось
на студента, еще стыдливого, робкого, нежного юношу,
с аппетитом ранней молодости; и всему он сделал честь. А бабушка почти не сводила
глаз с него.
— Ну, хозяин, смотри же, замечай и, чуть что неисправно, не давай потачки бабушке. Вот садик-то, что у окошек, я, видишь, недавно разбила, — говорила она, проходя чрез цветник и направляясь к двору. — Верочка
с Марфенькой тут у меня всё
на глазах играют, роются в песке.
На няньку надеяться нельзя: я и вижу из окошка, что они делают. Вот подрастут, цветов не надо покупать: свои есть.
Бабушка
с княгиней пила кофе, Райский смотрел
на комнаты,
на портреты,
на мебель и
на весело глядевшую в комнаты из сада зелень; видел расчищенную дорожку, везде чистоту, чопорность, порядок: слушал, как во всех комнатах попеременно пробили
с полдюжины столовых, стенных, бронзовых и малахитовых часов; рассматривал портрет косого князя, в красной ленте, самой княгини,
с белой розой в волосах,
с румянцем, живыми
глазами, и сравнивал
с оригиналом.
Его встретила хозяйка квартиры, пожилая женщина, чиновница, молча, опустив
глаза, как будто
с укоризной отвечала
на поклон, а
на вопрос его, сделанный шепотом,
с дрожью: «Что она?» — ничего не сказала, а только пропустила его вперед, осторожно затворила за ним дверь и сама ушла.
Он схватил кисть и жадными, широкими
глазами глядел
на ту Софью, какую видел в эту минуту в голове, и долго,
с улыбкой мешал краски
на палитре, несколько раз готовился дотронуться до полотна и в нерешительности останавливался, наконец провел кистью по
глазам, потушевал, открыл немного веки. Взгляд у ней стал шире, но был все еще покоен.
Он молча, медленно и глубоко погрузился в портрет. Райский
с беспокойством следил за выражением его лица. Кирилов в первое мгновение
с изумлением остановил
глаза на лице портрета и долго покоил, казалось, одобрительный взгляд
на глазах; морщины у него разгладились. Он как будто видел приятный сон.
Она вздрогнула, немного отшатнулась от стола и
с удивлением глядела
на Райского. У нее в
глазах стояли вопросы: как он? откуда взялся? зачем тут?
Потом он отбросил эту мысль и сам покраснел от сознания, что он фат, и искал других причин, а сердце ноет, мучится, терзается,
глаза впиваются в нее
с вопросами, слова кипят
на языке и не сходят. Его уже гложет ревность.
— Пусть я смешон
с своими надеждами
на «генеральство», — продолжал он, не слушая ее, горячо и нежно, — но, однако ж, чего-нибудь да стою я в ваших
глазах — не правда ли?
Он, встав, протянул к ней руки, и
глаза опять
с упоением смотрели
на нее.
— Полноте притворяться, полноте! Бог
с вами, кузина: что мне за дело? Я закрываю
глаза и уши, я слеп, глух и нем, — говорил он, закрывая
глаза и уши. — Но если, — вдруг прибавил он, глядя прямо
на нее, — вы почувствуете все, что я говорил, предсказывал, что, может быть, вызвал в вас…
на свою шею — скажете ли вы мне!.. я стою этого.
Он продолжал любоваться всей этой знакомой картиной, переходя
глазами с предмета
на предмет, и вдруг остановил их неподвижно
на неожиданном явлении.
Она
с испугом продолжала глядеть
на него во все
глаза.
Глядя
на него, еще
на ребенка, непременно скажешь, что и ученые, по крайней мере такие, как эта порода, подобно поэтам, тоже — nascuntur. [рождаются (лат.).] Всегда, бывало, он
с растрепанными волосами,
с блуждающими где-то
глазами, вечно копающийся в книгах или в тетрадях, как будто у него не было детства, не было нерва — шалить, резвиться.
Этого еще никогда ни
с кем не случалось, кто приходил к ней. Даже и невпечатлительные молодые люди, и те остановят
глаза прежде всего
на ней.
Тут только он взглянул
на нее, потом
на фуражку, опять
на нее и вдруг остановился
с удивленным лицом, как у Устиньи, даже рот немного открыл и сосредоточил
на ней испуганные
глаза, как будто в первый раз увидал ее. Она засмеялась.
Щека ее была у его щеки, и ему надо было удерживать дыхание, чтобы не дышать
на нее. Он устал от этого напряженного положения, и даже его немного бросило в пот. Он не спускал
глаз с нее.
— Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл, так кашу не забывают… А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя узнать нельзя:
с усами,
с бородой! Ну, что бабушка? Как, я думаю, обрадовалась! Не больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля: что ты уставила
на него
глаза и ничего не скажешь?
Бабушка добыла себе, как будто купила
на вес, жизненной мудрости, пробавляется ею и знать не хочет того, чего
с ней не было, чего она не видала своими
глазами, и не заботится, есть ли там еще что-нибудь или нет.
Он задумался и от бабушки перенес
глаза на Марфеньку и
с нежностью остановил их
на ней.
Умер у бабы сын, мать отстала от работы, сидела в углу как убитая, Марфенька каждый день ходила к ней и сидела часа по два, глядя
на нее, и приходила домой
с распухшими от слез
глазами.
Он по утрам
с удовольствием ждал, когда она, в холстинковой блузе, без воротничков и нарукавников, еще
с томными, не совсем прозревшими
глазами, не остывшая от сна, привставши
на цыпочки, положит ему руку
на плечо, чтоб разменяться поцелуем, и угощает его чаем, глядя ему в
глаза, угадывая желания и бросаясь исполнять их. А потом наденет соломенную шляпу
с широкими полями, ходит около него или под руку
с ним по полю, по садам — и у него кровь бежит быстрее, ему пока не скучно.
Глядя
с напряженным любопытством вдаль,
на берег Волги, боком к нему, стояла девушка лет двадцати двух, может быть трех, опершись рукой
на окно. Белое, даже бледное лицо, темные волосы, бархатный черный взгляд и длинные ресницы — вот все, что бросилось ему в
глаза и ослепило его.
Глаза темные, точно бархатные, взгляд бездонный. Белизна лица матовая,
с мягкими около
глаз и
на шее тенями. Волосы темные,
с каштановым отливом, густой массой лежали
на лбу и
на висках ослепительной белизны,
с тонкими синими венами.
Чем менее Райский замечал ее, тем она была
с ним ласковее, хотя, несмотря
на требование бабушки, не поцеловала его, звала не братом, а кузеном, и все еще не переходила
на ты, а он уже перешел, и бабушка приказывала и ей перейти. А чуть лишь он открывал
на нее большие
глаза, пускался в расспросы, она становилась чутка, осторожна и уходила в себя.
В комнату вошел, или, вернее, вскочил — среднего роста, свежий, цветущий, красиво и крепко сложенный молодой человек, лет двадцати трех,
с темно-русыми, почти каштановыми волосами,
с румяными щеками и
с серо-голубыми вострыми
глазами,
с улыбкой, показывавшей ряд белых крепких зубов. В руках у него был пучок васильков и еще что-то бережно завернутое в носовой платок. Он все это вместе со шляпой положил
на стул.
— Что вы, бабушка? — вдруг спросила Марфенька,
с удивлением вскинувши
на старушку
глаза и ожидая, к чему ведет это предисловие.
Яков
с Кузьмой провели утро в слободе, под гостеприимным кровом кабака. Когда они выходили из кабака, то Кузьма принимал чрезвычайно деловое выражение лица, и чем ближе подходил к дому, тем строже и внимательнее смотрел вокруг, нет ли беспорядка какого-нибудь, не валяется ли что-нибудь лишнее, зря, около дома, трогал замок у ворот, цел ли он. А Яков все искал по сторонам
глазами, не покажется ли церковный крест вдалеке, чтоб помолиться
на него.
Обращаясь от двора к дому, Райский в сотый раз усмотрел там, в маленькой горенке, рядом
с бабушкиным кабинетом, неизменную картину: молчаливая, вечно шепчущая про себя Василиса, со впалыми
глазами, сидела у окна, век свой
на одном месте,
на одном стуле,
с высокой спинкой и кожаным, глубоко продавленным сиденьем, глядя
на дрова да
на копавшихся в куче сора кур.
А когда Бережкова уходила или уезжала из дома, девочка шла к Василисе, влезала
на высокий табурет и молча, не спуская
глаз с Василисы, продолжала вязать чулок, насилу одолевая пальцами длинные стальные спицы. Часто клубок вываливался из-под мышки и катился по комнате.
— Ты ждешь меня! — произнес он не своим голосом, глядя
на нее
с изумлением и страстными до воспаления
глазами. — Может ли это быть?
— Как вы смеете говорить это? — сказала она, глядя
на него
с ног до головы. И он глядел
на нее
с изумлением, большими
глазами.
Потом неизменно скромный и вежливый Тит Никоныч, тоже во фраке, со взглядом обожания к бабушке,
с улыбкой ко всем; священник, в шелковой рясе и
с вышитым широким поясом, советники палаты, гарнизонный полковник, толстый, коротенький,
с налившимся кровью лицом и
глазами, так что, глядя
на него, делалось «за человека страшно»; две-три барыни из города, несколько шепчущихся в углу молодых чиновников и несколько неподросших девиц, знакомых Марфеньки, робко смотрящих, крепко жмущих друг у друга красные, вспотевшие от робости руки и беспрестанно краснеющих.
Он ушел, а Татьяна Марковна все еще стояла в своей позе,
с глазами, сверкающими гневом, передергивая
на себе, от волнения, шаль. Райский очнулся от изумления и робко подошел к ней, как будто не узнавая ее, видя в ней не бабушку, а другую, незнакомую ему до тех пор женщину.
Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась ни
с кем, не писала ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя точно в тюрьме. Он как будто играет, может быть даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять
глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших. Хуже всего то, что он сам не знает себя, и потому нельзя положиться
на его намерения и обещания: сегодня решится
на одно, а завтра сделает другое.
— Ни
с кем и ни к кому — подчеркнуто, — шептал он, ворочая
глазами вокруг, губы у него дрожали, — тут есть кто-то,
с кем она видится, к кому пишет! Боже мой! Письмо
на синей бумаге было — не от попадьи! — сказал он в ужасе.
Его мучила теперь тайна: как она, пропадая куда-то
на глазах у всех, в виду, из дома, из сада, потом появляется вновь, будто со дна Волги, вынырнувшей русалкой,
с светлыми, прозрачными
глазами,
с печатью непроницаемости и обмана
на лице,
с ложью
на языке, чуть не в венке из водяных порослей
на голове, как настоящая русалка!
А она,
с блеском
на рыжеватой маковке и бровях,
с огнистым румянцем, ярко проступавшим сквозь веснушки, смотрела ему прямо в лицо лучистыми, горячими
глазами,
с беспечной радостью, отважной решимостью и затаенным смехом.