Неточные совпадения
— А знаешь — ты отчасти прав. Прежде всего скажу,
что мои увлечения всегда искренны и не умышленны: — это не волокитство — знай однажды навсегда. И когда мой идол хоть одной чертой подходит к идеалу, который фантазия сейчас создает мне из него, — у меня само собою доделается остальное, и тогда возникает идеал
счастья, семейного…
Все находили,
что она образец достоинства строгих понятий, comme il faut, [светскости (фр.).] жалели,
что она лишена семейного
счастья, и ждали, когда новый Гименей наложит на нее цепи.
— Как это вы делали, расскажите! Так же сидели, глядели на все покойно, так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце? не вышли ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли ни разу, не покраснели от напрасно потерянной минуты или от
счастья, увидя,
что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся ни испуг, ни удивление,
что его нет?
— Перед вами являлась лицом к лицу настоящая живая жизнь,
счастье — и вы оттолкнули его от себя! из
чего, для
чего?
— И когда я вас встречу потом, может быть, измученную горем, но богатую и
счастьем, и опытом, вы скажете,
что вы недаром жили, и не будете отговариваться неведением жизни. Вот тогда вы глянете и туда, на улицу, захотите узнать,
что делают ваши мужики, захотите кормить, учить, лечить их…
Он был уверен,
что встретит это всегда, долго наслаждался этой уверенностью, а потом в ней же нашел зерно скуки и начало разложения
счастья.
Он вспомнил,
что когда она стала будто бы целью всей его жизни, когда он ткал узор
счастья с ней, — он, как змей, убирался в ее цвета, окружал себя, как в картине, этим же тихим светом; увидев в ней искренность и нежность, из которых создано было ее нравственное существо, он был искренен, улыбался ее улыбкой, любовался с ней птичкой, цветком, радовался детски ее новому платью, шел с ней плакать на могилу матери и подруги, потому
что плакала она, сажал цветы…
— Купленный или украденный титул! — возражал он в пылу. — Это один из тех пройдох,
что, по словам Лермонтова, приезжают сюда «на ловлю
счастья и чинов», втираются в большие дома, ищут протекции женщин, протираются в службу и потом делаются гран-сеньорами. Берегитесь, кузина, мой долг оберечь вас! Я вам родственник!
—
Что же: вы бредили страстью для меня — ну, вот я страстно влюблена, — смеялась она. — Разве мне не все равно — идти туда (она показала на улицу),
что с Ельниным,
что с графом? Ведь там я должна «увидеть
счастье, упиться им»!
— Уф! — говорил он, мучаясь, волнуясь, не оттого,
что его поймали и уличили в противоречии самому себе, не оттого,
что у него ускользала красавица Софья, а от подозрения только,
что счастье быть любимым выпало другому. Не будь другого, он бы покойно покорился своей судьбе.
Он почувствовал себя почти преступником,
что, шатаясь по свету, в холостой, бесприютной жизни своей, искал привязанностей, волоча сердце и соря чувствами, гоняясь за запретными плодами, тогда как здесь сама природа уготовила ему теплый угол, симпатии и
счастье.
— А то,
что человек не чувствует
счастья, коли нет рожна, — сказала она, глядя на него через очки. — Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает,
что счастье было, и какое оно плохонькое ни есть, а все лучше бревна.
«А
что, — думалось ему, — не уверовать ли и мне в бабушкину судьбу: здесь всему верится, — и не смириться ли, не склонить ли голову под иго этого кроткого быта, не стать ли героем тихого романа? Судьба пошлет и мне долю, удачу,
счастье. Право, не жениться ли!..»
Полина Карповна вдова. Она все вздыхает, вспоминая «несчастное супружество», хотя все говорят,
что муж у ней был добрый, смирный человек и в ее дела никогда не вмешивался. А она называет его «тираном», говорит,
что молодость ее прошла бесплодно,
что она не жила любовью и
счастьем, и верит,
что «час ее пробьет,
что она полюбит и будет любить идеально».
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя
счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но знать, о
чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот
что!
Что же было еще дальше, впереди: кто она,
что она? Лукавая кокетка, тонкая актриса или глубокая и тонкая женская натура, одна из тех, которые, по воле своей, играют жизнью человека, топчут ее, заставляя влачить жалкое существование, или дают уже такое
счастье, лучше, жарче, живее какого не дается человеку.
— Ну, хоть бы и так:
что же за беда: я ведь
счастья тебе хочу!
— Почему вы знаете,
что для меня
счастье — жениться на дочери какого-то Мамыкина?
«А ведь я друг Леонтья — старый товарищ — и терплю, глядя, как эта честная, любящая душа награждена за свою симпатию! Ужели я останусь равнодушным!.. Но
что делать: открыть ему глаза, будить его от этого, когда он так верит, поклоняется чистоте этого… „римского профиля“, так сладко спит в лоне домашнего
счастья — плохая услуга!
Что же делать? Вот дилемма! — раздумывал он, ходя взад и вперед по переулку. — Вот
что разве: броситься, забить тревогу и смутить это преступное tête-а-tête!..»
— Да, какое бы это было
счастье, — заговорила она вкрадчиво, — жить, не стесняя воли другого, не следя за другим, не допытываясь,
что у него на сердце, отчего он весел, отчего печален, задумчив? быть с ним всегда одинаково, дорожить его покоем, даже уважать его тайны…
«Нимфа моя не хочет избрать меня сатиром, — заключил он со вздохом, — следовательно, нет надежды и на метаморфозу в мужа и жену, на
счастье, на долгий путь! А с красотой ее я справлюсь: мне она все равно,
что ничего…»
А мне одно нужно: покой! И доктор говорит,
что я нервная,
что меня надо беречь, не раздражать, и слава Богу,
что он натвердил это бабушке: меня оставляют в покое. Мне не хотелось бы выходить из моего круга, который я очертила около себя: никто не переходит за эту черту, я так поставила себя, и в этом весь мой покой, все мое
счастие.
— Один ты заперла мне: это взаимность, — продолжал он. — Страсть разрешается путем уступок,
счастья, и обращается там, смотря по обстоятельствам, во
что хочешь: в дружбу, пожалуй, в глубокую, святую, неизменную любовь — я ей не верю, — но во
что бы ни было, во всяком случае, в удовлетворение, в покой… Ты отнимаешь у меня всякую надежду… на это
счастье… да?
— Странная просьба, брат, дать горячку! Я не верю страсти —
что такое страсть?
Счастье, говорят, в глубокой, сильной любви…
— Знаю и это: все выведала и вижу,
что ты ей хочешь добра. Оставь же, не трогай ее, а то выйдет,
что не я, а ты навязываешь ей
счастье, которого она сама не хочет, значит, ты сам и будешь виноват в том, в
чем упрекал меня: в деспотизме. — Ты как понимаешь бабушку, — помолчав, начала она, — если б богач посватался за Марфеньку, с породой, с именем, с заслугами, да не понравился ей — я бы стала уговаривать ее?
Райский покраснел, когда бабушка вдруг так ясно и просто доказала ему,
что весь ее «деспотизм» построен на почве нежнейшей материнской симпатии и неутомимого попечения о
счастье любимых ею сирот.
— Это уж не они, а я виноват, — сказал Тушин, — я только лишь узнал от Натальи Ивановны,
что Вера Васильевна собираются домой, так и стал просить сделать мне это
счастье…
«
Что это за
счастье, какое и откуда? Ужели от этого лесного „друга“? — терялся он в догадках. — Но она не прячется, сама трубит об этой дружбе: где же тайна?»
— С тобой случилось что-нибудь, ты счастлива и захотела брызнуть
счастьем на другого:
что бы ни было за этим, я все принимаю, все вынесу — но только позволь мне быть с тобой, не гони, дай остаться…
«О
чем молится? — думал он в страхе. — Просит радости или слагает горе у креста, или внезапно застиг ее тут порыв бескорыстного излияния души перед всеутешительным духом? Но какие излияния: души, испытующей силы в борьбе, или благодарной, плачущей за луч
счастья!..»
— Да, соловей, он пел, а мы росли: он нам все рассказал, и пока мы с Марфой Васильевной будем живы — мы забудем многое, все, но этого соловья, этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда не забудем. Это-то
счастье и есть, первый и лучший шаг его — и я благодарю Бога за него и благодарю вас обеих, тебя, мать, и вас, бабушка,
что вы обе благословили нас… Вы это сами думаете, да только так, из упрямства, не хотите сознаться: это нечестно…
— Да
чем,
чем,
что у тебя на уме,
что на сердце? — говорила тоже почти с отчаянием бабушка, — разве не станет разумения моего, или сердца у меня нет,
что твое
счастье или несчастье… чужое мне!..
— Как
что? Обоюдное
счастье!
— Довольно, — перебила она. — Вы высказались в коротких словах. Видите ли, вы дали бы мне
счастье на полгода, на год, может быть, больше, словом до новой встречи, когда красота, новее и сильнее, поразила бы вас и вы увлеклись бы за нею, а я потом — как себе хочу! Сознайтесь,
что так?
— Сам знаю,
что глупо спрашивать, а хочется знать. Кажется, я бы… Ах, Вера, Вера, — кто же даст тебе больше
счастья, нежели я? Почему же ты ему веришь, а мне нет? Ты меня судила так холодно, так строго, а кто тебе сказал,
что тот, кого ты любишь, даст тебе
счастья больше, нежели на полгода? — Почему ты веришь?
— Любишь! — с жалостью сказал он, — Боже мой, какой счастливец! И
чем он заплатит тебе за громадность
счастья, которое ты даешь? Ты любишь, друг мой, будь осторожна: кому ты веришь!..
— Вы говорите,
что любите, видите,
что я люблю, я зову вас к
счастью, а вы его боитесь…
«
Что это за заглядыванье в даль? — твердили вы, —
что за филистерство — непременно отмеривать себе
счастье саженями да пудами?
— Прощайте, Вера, вы не любите меня, вы следите за мной, как шпион, ловите слова, делаете выводы… И вот, всякий раз, как мы наедине, вы — или спорите, или пытаете меня, — а на пункте
счастья мы все там же, где были… Любите Райского: вот вам задача! Из него, как из куклы, будете делать
что хотите, наряжать во все бабушкины отрепья или делать из него каждый день нового героя романа, и этому конца не будет. А мне некогда, у меня есть дела…
Свобода с обеих сторон, — и затем —
что выпадет кому из нас на долю: радость ли обоим, наслаждение,
счастье, или одному радость, покой, другому мука и тревоги — это уже не наше дело.
И как легко верилось ему, — несмотря на очевидность ее посторонних мук, на таинственные прогулки на дно обрыва, — потому
что хотелось верить. Бессознательно он даже боялся разувериться окончательно в надежде на взаимность. Верить в эту надежду было его
счастьем — и он всячески подогревал ее в себе. Он иначе, в свою пользу, старался объяснить загадочность прогулок.
Он вздрагивал от
счастья, нужды нет,
что слово это сопровождалось русалочным взглядом,
что с этим словом она исчезла с обрыва.
Он ходил по дому, по саду, по деревне и полям, точно сказочный богатырь, когда был в припадке
счастья, и столько силы носил в своей голове, сердце, во всей нервной системе,
что все цвело и радовалось в нем.
С тайным, захватывающим дыхание ужасом
счастья видел он,
что работа чистого гения не рушится от пожара страстей, а только останавливается, и когда минует пожар, она идет вперед, медленно и туго, но все идет — и
что в душе человека, независимо от художественного, таится другое творчество, присутствует другая живая жажда, кроме животной, другая сила, кроме силы мышц.
С другой, жгучей и разрушительной страстью он искренно и честно продолжал бороться, чувствуя,
что она не разделена Верою и, следовательно, не может разрешиться, как разрешается у двух взаимно любящих честных натур, в тихое и покойное течение, словом, в
счастье, в котором, очистившись от животного бешенства, она превращается в человеческую любовь.
Играя с тетками, я служил, говорю, твоему делу, то есть пробуждению страсти в твоей мраморной кузине, с тою только разницею,
что без тебя это дело пошло было впрок. Итальянец, граф Милари, должно быть, служит по этой же части, то есть развивает страсти в женщинах, и едва ли не успешнее тебя. Он повадился ездить в те же дни и часы, когда мы играли в карты, а Николай Васильевич не нарадовался, глядя на свое семейное
счастье.
— Да говорите же что-нибудь, рассказывайте, где были,
что видели, помнили ли обо мне? А
что страсть? все мучает — да?
Что это у вас, точно язык отнялся? куда девались эти «волны поэзии», этот «рай и геенна»? давайте мне рая! Я
счастья хочу, «жизни»!
Видя это страдание только
что расцветающей жизни, глядя, как мнет и жмет судьба молодое, виноватое только тем создание,
что оно пожелало
счастья, он про себя роптал на суровые, никого не щадящие законы бытия, налагающие тяжесть креста и на плечи злодея, и на эту слабую, едва распустившуюся лилию.
Если вы теперь удержите меня, я буду думать,
что мелкая страстишка, самолюбие без прав, зависть — помешали моему
счастью и
что вы лгали, когда проповедовали свободу…
— Вот где мертвечина и есть,
что из природного влечения делают правила и сковывают себя по рукам и ногам. Любовь —
счастье, данное человеку природой… Это мое мнение…