Неточные совпадения
Два господина сидели
в небрежно убранной квартире
в Петербурге, на одной из больших улиц. Одному
было около тридцати пяти, а другому около сорока пяти лет.
Вообще легко можно
было угадать по лицу ту пору жизни, когда совершилась уже борьба молодости со зрелостью, когда человек перешел на вторую половину жизни, когда каждый прожитой опыт, чувство, болезнь оставляют след. Только рот его сохранял,
в неуловимой игре тонких губ и
в улыбке, молодое, свежее, иногда почти детское выражение.
Иван Иванович
был, напротив,
в черном фраке. Белые перчатки и шляпа лежали около него на столе. У него лицо отличалось спокойствием или скорее равнодушным ожиданием ко всему, что может около него происходить.
На лице его можно
было прочесть покойную уверенность
в себе и понимание других, выглядывавшие из глаз. «Пожил человек, знает жизнь и людей», — скажет о нем наблюдатель, и если не отнесет его к разряду особенных, высших натур, то еще менее к разряду натур наивных.
Он принадлежал Петербургу и свету, и его трудно
было бы представить себе где-нибудь
в другом городе, кроме Петербурга, и
в другой сфере, кроме света, то
есть известного высшего слоя петербургского населения, хотя у него
есть и служба, и свои дела, но его чаще всего встречаешь
в большей части гостиных, утром — с визитами, на обедах, на вечерах: на последних всегда за картами.
На всякую другую жизнь у него не
было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех, какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей, дел, политики и даже, пожалуй, поэзии — вот где вращалась жизнь его, и он не порывался из этого круга, находя
в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
Он говорил просто, свободно переходя от предмета к предмету, всегда знал обо всем, что делается
в мире,
в свете и
в городе; следил за подробностями войны, если
была война, узнавал равнодушно о перемене английского или французского министерства, читал последнюю речь
в парламенте и во французской палате депутатов, всегда знал о новой пиесе и о том, кого зарезали ночью на Выборгской стороне.
Утро уходило у него на мыканье по свету, то
есть по гостиным, отчасти на дела и службу, — вечер нередко он начинал спектаклем, а кончал всегда картами
в Английском клубе или у знакомых, а знакомы ему
были все.
В карты играл он без ошибки и имел репутацию приятного игрока, потому что
был снисходителен к ошибкам других, никогда не сердился, а глядел на ошибку с таким же приличием, как на отличный ход. Потом он играл и по большой, и по маленькой, и с крупными игроками, и с капризными дамами.
Теперь он состоял при одном из них по особым поручениям. По утрам являлся к нему
в кабинет, потом к жене его
в гостиную и действительно исполнял некоторые ее поручения, а по вечерам
в положенные дни непременно составлял партию, с кем попросят. У него
был довольно крупный чин и оклад — и никакого дела.
Если позволено проникать
в чужую душу, то
в душе Ивана Ивановича не
было никакого мрака, никаких тайн, ничего загадочного впереди, и сами макбетовские ведьмы затруднились бы обольстить его каким-нибудь более блестящим жребием или отнять у него тот, к которому он шествовал так сознательно и достойно.
Аянов
был женат, овдовел и имел двенадцати лет дочь, воспитывавшуюся на казенный счет
в институте, а он, устроив свои делишки, вел покойную и беззаботную жизнь старого холостяка.
— Да, именно — своего рода. Вон у меня
в отделении служил помощником Иван Петрович: тот ни одной чиновнице, ни одной горничной проходу не дает, то
есть красивой, конечно. Всем говорит любезности, подносит конфекты, букеты: он развит, что ли?
— Разве это дело? Укажи ты мне
в службе, за немногими исключениями, дело, без которого бы нельзя
было обойтись?
Она
была из старинного богатого дома Пахотиных. Матери она лишилась еще до замужества, и батюшка ее, состоявший
в полном распоряжении супруги, почувствовав себя на свободе, вдруг спохватился, что молодость его рано захвачена
была женитьбой и что он не успел пожить и пожуировать.
У него
был живой, игривый ум, наблюдательность и некогда смелые порывы
в характере. Но шестнадцати лет он поступил
в гвардию, выучась отлично говорить, писать и
петь по-французски и почти не зная русской грамоты. Ему дали отличную квартиру, лошадей, экипаж и тысяч двадцать дохода.
Никто лучше его не
был одет, и теперь еще,
в старости, он дает законы вкуса портному; все на нем сидит отлично, ходит он бодро, благородно, говорит с уверенностью и никогда не выходит из себя. Судит обо всем часто наперекор логике, но владеет софизмом с необыкновенною ловкостью.
Вскоре после смерти жены он
было попросился туда, но образ его жизни, нравы и его затеи так
были известны
в обществе, что ему,
в ответ на просьбу, коротко отвечено
было: «Незачем». Он пожевал губами, похандрил, потом сделал какое-то громадное, дорогое сумасбродство и успокоился. После того, уже промотавшись окончательно, он
в Париж не порывался.
Надежда Васильевна и Анна Васильевна Пахотины, хотя
были скупы и не ставили собственно личность своего братца
в грош, но дорожили именем, которое он носил, репутацией и важностью дома, преданиями, и потому, сверх определенных ему пяти тысяч карманных денег,
в разное время выдавали ему субсидии около такой же суммы, и потом еще, с выговорами, с наставлениями, чуть не с плачем, всегда к концу года платили почти столько же по счетам портных, мебельщиков и других купцов.
Сами они блистали некогда
в свете, и по каким-то, кроме их, всеми забытым причинам остались девами. Они уединились
в родовом доме и там,
в семействе женатого брата, доживали старость, окружив строгим вниманием, попечениями и заботами единственную дочь Пахотина, Софью. Замужество последней расстроило
было их жизнь, но она овдовела, лишилась матери и снова, как
в монастырь, поступила под авторитет и опеку теток.
Они
были две высокие, седые, чинные старушки, ходившие дома
в тяжелых шелковых темных платьях, больших чепцах, на руках со многими перстнями.
Дом у них
был старый, длинный,
в два этажа, с гербом на фронтоне, с толстыми, массивными стенами, с глубокими окошками и длинными простенками.
Комната Софьи смотрела несколько веселее прочих, особенно когда присутствовала
в ней сама хозяйка: там
были цветы, ноты, множество современных безделок.
Зато внизу, у Николая Васильевича,
был полный беспорядок. Старые предания мешались там с следами современного комфорта. Подле тяжелого буля стояла откидная кушетка от Гамбса, высокий готический камин прикрывался ширмами с картинами фоблазовских нравов, на столах часто утро заставало остатки ужина, на диване можно
было найти иногда женскую перчатку, ботинку,
в уборной его — целый магазин косметических снадобьев.
Анна Васильевна кивнула им, а Надежда Васильевна,
в ответ на поклоны, ласково поглядела на них, с удовольствием высморкалась и сейчас же понюхала табаку, зная, что у ней
будет партия.
В этом он виноват
был сам. Старухи давно уже, услыхав его фамилию, осведомлялись, из тех ли он Райских, которые происходили тогда-то от тех-то и жили там-то?
Она
была отличнейшая женщина по сердцу, но далее своего уголка ничего знать не хотела, и там
в тиши, среди садов и рощ, среди семейных и хозяйственных хлопот маленького размера, провел Райский несколько лет, а чуть подрос, опекун поместил его
в гимназию, где окончательно изгладились из памяти мальчика все родовые предания фамилии о прежнем богатстве и родстве с другими старыми домами.
Но все-таки он еще
был недоволен тем, что мог являться по два раза
в день, приносить книги, ноты, приходить обедать запросто. Он привык к обществу новых современных нравов и к непринужденному обхождению с женщинами.
Райский между тем сгорал желанием узнать не Софью Николаевну Беловодову — там нечего
было узнавать, кроме того, что она
была прекрасная собой, прекрасно воспитанная, хорошего рода и тона женщина, — он хотел отыскать
в ней просто женщину, наблюсти и определить, что кроется под этой покойной, неподвижной оболочкой красоты, сияющей ровно, одинаково, никогда не бросавшей ни на что быстрого, жаждущего, огненного или наконец скучного, утомленного взгляда, никогда не обмолвившейся нетерпеливым, неосторожным или порывистым словом?
Она на его старания смотрела ласково, с улыбкой. Ни
в одной черте никогда не
было никакой тревоги, желания, порыва.
«И она
была замужем!» — думал Райский
в недоумении.
— О нет, цветы, деревья — кто ж им
будет мешать
в этом? Я только помешала им видеть мои ботинки: это не нужно, лишнее.
— Если все свести на нужное и серьезное, — продолжал Райский, — куда как жизнь
будет бедна, скучна! Только что человек выдумал, прибавил к ней — то и красит ее.
В отступлениях от порядка, от формы, от ваших скучных правил только и
есть отрады…
—
В вашем вопросе
есть и ответ: «жило», — сказали вы, и — отжило, прибавлю я. А эти, — он указал на улицу, — живут! Как живут — рассказать этого нельзя, кузина. Это значит рассказать вам жизнь вообще, и современную
в особенности. Я вот сколько времени рассказываю вам всячески:
в спорах,
в примерах, читаю… а все не расскажу.
Вот посмотрите, этот напудренный старик с стальным взглядом, — говорил он, указывая на портрет, висевший
в простенке, — он
был, говорят, строг даже к семейству, люди боялись его взгляда…
«II faut bien placer ses affections», [Нужно
быть осмотрительнее
в своих привязанностях (фр.).] — говорит он на своем нечеловеческом наречии, высказывающем нечеловеческие понятия.
— Это правда, я глуп, смешон, — сказал он, подходя к ней и улыбаясь весело и добродушно, — может
быть, я тоже с корабля попал на бал… Но и Фамусовы
в юбке! — Он указал на теток. — Ужели лет через пять, через десять…
— Предки наши
были умные, ловкие люди, — продолжал он, — где нельзя
было брать силой и волей, они создали систему, она обратилась
в предание — и вы гибнете систематически, по преданию, как индианка, сожигающаяся с трупом мужа…
— Cousin! — с ужасом попробовала она остановить его, но это
было не легко, когда Райский входил
в пафос.
Есть у меня еще бабушка
в другом уголке — там какой-то клочок земли
есть:
в их руках все же лучше, нежели
в моих.
— Когда-нибудь… мы проведем лето
в деревне, cousin, — сказала она живее обыкновенного, — приезжайте туда, и… и мы не велим пускать ребятишек ползать с собаками — это прежде всего. Потом попросим Ивана Петровича не посылать… этих баб работать… Наконец, я не
буду брать своих карманных денег…
— Не таю:
в ней не
было ничего ни таинственного, ни возвышенного, а так, как у всех…
— Ах, только не у всех, нет, нет! И если вы не любили и еще полюбите когда-нибудь, тогда что
будет с вами, с этой скучной комнатой? Цветы не
будут стоять так симметрично
в вазах, и все здесь заговорит о любви.
— Я вспомнила
в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я
была еще девочкой. Вы увидите, что и у меня
были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
Она
была покойна, свежа. А ему втеснилось
в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на уме, что
в сердце, хотелось прочитать
в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же
в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
Жаль, что ей понадобилась комедия,
в которой нужны и начало и конец, и завязка и развязка, а если б она писала роман, то, может
быть, и не бросила бы.
Аянов собрался
было запальчиво отвечать, но
в эту минуту наезжала карета, кучер закричал им, и спор не пошел дальше.
Есть своя бездна и там: слава Богу, я никогда не заглядывался
в нее, а если загляну — так уж выйдет не роман, а трагедия.
Райский лет десять живет
в Петербурге, то
есть у него там
есть приют, три порядочные комнаты, которые он нанимает у немки и постоянно оставляет квартиру за собой, а сам редко полгода выживал
в Петербурге с тех пор, как оставил службу.
В Петербурге
есть и выправка, и надзор, и работа;
в Петербурге можно получить место прокурора, потом, со временем, и губернатора, — это цель положительная.