Неточные совпадения
Сыновья его только что слезли с коней. Это
были два дюжие молодца, еще смотревшие исподлобья, как недавно выпущенные семинаристы. Крепкие, здоровые лица их
были покрыты первым пухом волос, которого еще не касалась бритва. Они
были очень смущены таким приемом отца и стояли неподвижно, потупив глаза
в землю.
— Стойте, стойте! Дайте мне разглядеть вас хорошенько, — продолжал он, поворачивая их, — какие же длинные на вас свитки! [Верхняя одежда у южных россиян. (Прим. Н.
В. Гоголя.)] Экие свитки! Таких свиток еще и на свете не
было. А побеги который-нибудь из вас! я посмотрю, не шлепнется ли он на землю, запутавшися
в полы.
— Вот еще что выдумал! — говорила мать, обнимавшая между тем младшего. — И придет же
в голову этакое, чтобы дитя родное било отца. Да будто и до того теперь: дитя молодое, проехало столько пути, утомилось (это дитя
было двадцати с лишком лет и ровно
в сажень ростом), ему бы теперь нужно опочить и
поесть чего-нибудь, а он заставляет его биться!
Светлица
была убрана во вкусе того времени, о котором живые намеки остались только
в песнях да
в народных домах, уже не поющихся более на Украйне бородатыми старцами-слепцами
в сопровождении тихого треньканья бандуры,
в виду обступившего народа; во вкусе того бранного, трудного времени, когда начались разыгрываться схватки и битвы на Украйне за унию.
Окна
в светлице
были маленькие, с круглыми тусклыми стеклами, какие встречаются ныне только
в старинных церквах, сквозь которые иначе нельзя
было глядеть, как приподняв надвижное стекло.
На полках по углам стояли кувшины, бутыли и фляжки зеленого и синего стекла, резные серебряные кубки, позолоченные чарки всякой работы: венецейской, турецкой, черкесской, зашедшие
в светлицу Бульбы всякими путями, через третьи и четвертые руки, что
было весьма обыкновенно
в те удалые времена.
Берестовые скамьи вокруг всей комнаты; огромный стол под образами
в парадном углу; широкая печь с запечьями, уступами и выступами, покрытая цветными пестрыми изразцами, — все это
было очень знакомо нашим двум молодцам, приходившим каждый год домой на каникулярное время; приходившим потому, что у них не
было еще коней, и потому, что не
в обычае
было позволять школярам ездить верхом.
— Я думаю, архимандрит не давал вам и понюхать горелки, — продолжал Тарас. — А признайтесь, сынки, крепко стегали вас березовыми и свежим вишняком по спине и по всему, что ни
есть у козака? А может, так как вы сделались уже слишком разумные, так, может, и плетюганами пороли? Чай, не только по субботам, а доставалось и
в середу и
в четверги?
Это
был один из тех характеров, которые могли возникнуть только
в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями,
была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах,
в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо
в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их
были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак, то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
Это не
было строевое собранное войско, его бы никто не увидал; но
в случае войны и общего движенья
в восемь дней, не больше, всякий являлся на коне, во всем своем вооружении, получа один только червонец платы от короля, — и
в две недели набиралось такое войско, какого бы не
в силах
были набрать никакие рекрутские наборы.
Кончился поход — воин уходил
в луга и пашни, на днепровские перевозы, ловил рыбу, торговал, варил пиво и
был вольный козак.
Не
было ремесла, которого бы не знал козак: накурить вина, снарядить телегу, намолоть пороху, справить кузнецкую, слесарную работу и,
в прибавку к тому, гулять напропалую,
пить и бражничать, как только может один русский, — все это
было ему по плечу.
Кроме рейстровых козаков, [Рейстровые козаки — казаки, занесенные поляками
в списки (реестры) регулярных войск.] считавших обязанностью являться во время войны, можно
было во всякое время,
в случае большой потребности, набрать целые толпы охочекомонных: [Охочекомонные козаки — конные добровольцы.] стоило только есаулам пройти по рынкам и площадям всех сел и местечек и прокричать во весь голос, ставши на телегу: «Эй вы, пивники, броварники!
Сам с своими козаками производил над ними расправу и положил себе правилом, что
в трех случаях всегда следует взяться за саблю, именно: когда комиссары [Комиссары — польские сборщики податей.] не уважили
в чем старшин и стояли пред ними
в шапках, когда поглумились над православием и не почтили предковского закона и, наконец, когда враги
были бусурманы и турки, против которых он считал во всяком случае позволительным поднять оружие во славу христианства.
Он уже хлопотал и отдавал приказы, выбирал коней и сбрую для молодых сыновей, наведывался и
в конюшни и
в амбары, отобрал слуг, которые должны
были завтра с ними ехать.
Хотя он
был и навеселе и
в голове его еще бродил хмель, однако ж не забыл ничего.
Даже отдал приказ
напоить коней и всыпать им
в ясли крупной и лучшей пшеницы и пришел усталый от своих забот.
Ночь еще только что обняла небо, но Бульба всегда ложился рано. Он развалился на ковре, накрылся бараньим тулупом, потому что ночной воздух
был довольно свеж и потому что Бульба любил укрыться потеплее, когда
был дома. Он вскоре захрапел, и за ним последовал весь двор; все, что ни лежало
в разных его углах, захрапело и запело; прежде всего заснул сторож, потому что более всех напился для приезда паничей.
«Сыны мои, сыны мои милые! что
будет с вами? что ждет вас?» — говорила она, и слезы остановились
в морщинах, изменивших ее когда-то прекрасное лицо.
В самом деле, она
была жалка, как всякая женщина того удалого века.
Она терпела оскорбления, даже побои; она видела из милости только оказываемые ласки, она
была какое-то странное существо
в этом сборище безженных рыцарей, на которых разгульное Запорожье набрасывало суровый колорит свой.
Вся любовь, все чувства, все, что
есть нежного и страстного
в женщине, все обратилось у ней
в одно материнское чувство.
Рыдая, глядела она им
в очи, когда всемогущий сон начинал уже смыкать их, и думала: «Авось-либо Бульба, проснувшись, отсрочит денька на два отъезд; может
быть, он задумал оттого так скоро ехать, что много
выпил».
Бурсаки вдруг преобразились: на них явились, вместо прежних запачканных сапогов, сафьянные красные, с серебряными подковами; шаровары шириною
в Черное море, с тысячью складок и со сборами, перетянулись золотым очкуром; [Очкур — шнурок, которым затягивали шаровары.] к очкуру прицеплены
были длинные ремешки, с кистями и прочими побрякушками, для трубки.
— Теперь благослови, мать, детей своих! — сказал Бульба. — Моли Бога, чтобы они воевали храбро, защищали бы всегда честь лыцарскую, [Рыцарскую. (Прим. Н.
В. Гоголя.)] чтобы стояли всегда за веру Христову, а не то — пусть лучше пропадут, чтобы и духу их не
было на свете! Подойдите, дети, к матери: молитва материнская и на воде и на земле спасает.
Они, проехавши, оглянулись назад; хутор их как будто ушел
в землю; только видны
были над землей две трубы скромного их домика да вершины дерев, по сучьям которых они лазили, как белки; один только дальний луг еще стлался перед ними, — тот луг, по которому они могли припомнить всю историю своей жизни, от лет, когда катались по росистой траве его, до лет, когда поджидали
в нем чернобровую козачку, боязливо перелетавшую через него с помощию своих свежих, быстрых ног.
Они
были отданы по двенадцатому году
в Киевскую академию, потому что все почетные сановники тогдашнего времени считали необходимостью дать воспитание своим детям, хотя это делалось с тем, чтобы после совершенно позабыть его.
Они тогда
были, как все поступавшие
в бурсу, дики, воспитаны на свободе, и там уже они обыкновенно несколько шлифовались и получали что-то общее, делавшее их похожими друг на друга.
Он редко предводительствовал другими
в дерзких предприятиях — обобрать чужой сад или огород, но зато он
был всегда одним из первых, приходивших под знамена предприимчивого бурсака, и никогда, ни
в каком случае, не выдавал своих товарищей.
Он тщательно скрывал от своих товарищей эти движения страстной юношеской души, потому что
в тогдашний век
было стыдно и бесчестно думать козаку о женщине и любви, не отведав битвы.
Иногда он забирался и
в улицу аристократов,
в нынешнем старом Киеве, где жили малороссийские и польские дворяне и домы
были выстроены с некоторою прихотливостию.
Он хотел
было узнать от дворни, которая толпою,
в богатом убранстве, стояла за воротами, окружив игравшего молодого бандуриста.
Притом
в чертах Андрия ничего не
было страшного: он
был очень хорош собою.
Бурсак не мог пошевелить рукою и
был связан, как
в мешке, когда дочь воеводы смело подошла к нему, надела ему на голову свою блистательную диадему, повесила на губы ему серьги и накинула на него кисейную прозрачную шемизетку [Шемизетка — накидка.] с фестонами, вышитыми золотом.
И козаки, принагнувшись к коням, пропали
в траве. Уже и черных шапок нельзя
было видеть; одна только струя сжимаемой травы показывала след их быстрого бега.
Ничего
в природе не могло
быть лучше.
Ели только хлеб с салом или коржи,
пили только по одной чарке, единственно для подкрепления, потому что Тарас Бульба не позволял никогда напиваться
в дороге, и продолжали путь до вечера.
Один только раз Тарас указал сыновьям на маленькую, черневшую
в дальней траве точку, сказавши: «Смотрите, детки, вон скачет татарин!» Маленькая головка с усами уставила издали прямо на них узенькие глаза свои, понюхала воздух, как гончая собака, и, как серна, пропала, увидевши, что козаков
было тринадцать человек.
Это
было то место Днепра, где он, дотоле спертый порогами, брал наконец свое и шумел, как море, разлившись по воле; где брошенные
в средину его острова вытесняли его еще далее из берегов и волны его стлались широко по земле, не встречая ни утесов, ни возвышений.
В самом деле, это
была картина довольно смелая: запорожец как лев растянулся на дороге.
По смуглым лицам видно
было, что все они
были закалены
в битвах, испробовали всяких невзгод.
Чуприна развевалась по ветру, вся открыта
была сильная грудь; теплый зимний кожух
был надет
в рукава, и пот градом лил с него, как из ведра.
И слышал только
в ответ Тарас Бульба, что Бородавка повешен
в Толопане, что с Колопера содрали кожу под Кизикирмоном, что Пидсышкова голова посолена
в бочке и отправлена
в самый Царьград. Понурил голову старый Бульба и раздумчиво говорил: «Добрые
были козаки!»
Сечь не любила затруднять себя военными упражнениями и терять время; юношество воспитывалось и образовывалось
в ней одним опытом,
в самом пылу битв, которые оттого
были почти беспрерывны.
Разница
была только
в том, что вместо сидения за указкой и пошлых толков учителя они производили набег на пяти тысячах коней; вместо луга, где играют
в мяч, у них
были неохраняемые, беспечные границы,
в виду которых татарин выказывал быструю свою голову и неподвижно, сурово глядел турок
в зеленой чалме своей.
Разница та, что вместо насильной воли, соединившей их
в школе, они сами собою кинули отцов и матерей и бежали из родительских домов; что здесь
были те, у которых уже моталась около шеи веревка и которые вместо бледной смерти увидели жизнь — и жизнь во всем разгуле; что здесь
были те, которые, по благородному обычаю, не могли удержать
в кармане своем копейки; что здесь
были те, которые дотоле червонец считали богатством, у которых, по милости арендаторов-жидов, карманы можно
было выворотить без всякого опасения что-нибудь выронить.
Тут
было много тех офицеров, которые потом отличались
в королевских войсках; тут
было множество образовавшихся опытных партизанов, которые имели благородное убеждение мыслить, что все равно, где бы ни воевать, только бы воевать, потому что неприлично благородному человеку
быть без битвы.
И вся Сечь молилась
в одной церкви и готова
была защищать ее до последней капли крови, хотя и слышать не хотела о посте и воздержании.
Но старый Тарас готовил другую им деятельность. Ему не по душе
была такая праздная жизнь — настоящего дела хотел он. Он все придумывал, как бы поднять Сечь на отважное предприятие, где бы можно
было разгуляться как следует рыцарю. Наконец
в один день пришел к кошевому и сказал ему прямо...
— Так, стало
быть, следует, чтобы пропадала даром козацкая сила, чтобы человек сгинул, как собака, без доброго дела, чтобы ни отчизне, ни всему христианству не
было от него никакой пользы? Так на что же мы живем, на какого черта мы живем? растолкуй ты мне это. Ты человек умный, тебя недаром выбрали
в кошевые, растолкуй ты мне, на что мы живем?