Неточные совпадения
Потом, как его
будут раздевать и у него похолодеет сначала у сердца, потом руки и ноги, как он не сможет сам лечь, а
положит его тихонько сторож Сидорыч…
Тит Никоныч
был джентльмен по своей природе. У него
было тут же, в губернии, душ двести пятьдесят или триста — он хорошенько не знал, никогда в имение не заглядывал и предоставлял крестьянам делать, что хотят, и платить ему оброку, сколько им заблагорассудится. Никогда он их не поверял. Возьмет стыдливо привезенные деньги, не считая,
положит в бюро, а мужикам махнет рукой, чтоб ехали, куда хотят.
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он
был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не
было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз
положил свою руку на мою: мне
было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
А ведь
есть упорство и у него, у Райского! Какие усилия напрягал он, чтоб… сладить с кузиной, сколько ума, игры воображения, труда
положил он, чтоб пробудить в ней огонь, жизнь, страсть… Вот куда уходят эти силы!
На отлучки его она смотрела как на неприятное, случайное обстоятельство, как, например, на то, если б он заболел. А возвращался он, — она
была кротко счастлива и
полагала, что если его не
было, то это так надо, это в порядке вещей.
У гроба на полу стояла на коленях после всех пришедшая и более всех пораженная смертью Наташи ее подруга: волосы у ней
были не причесаны, она дико осматривалась вокруг, потом глядела на лицо умершей и,
положив голову на пол, судорожно рыдала…
— Послушайте, cousin… — начала она и остановилась на минуту, затрудняясь, по-видимому, продолжать, —
положим, если б… enfin si c’etait vrai [словом, если б это
была правда (фр.).] — это
быть не может, — скороговоркой, будто в скобках, прибавила она, — но что… вам… за дело после того, как…
— Не хочу, бабушка, — говорил он, но она
клала ему на тарелку, не слушая его, и он
ел и бульон, и цыпленка.
— Ведомости о крестьянах, об оброке, о продаже хлеба, об отдаче огородов… Помнишь ли, сколько за последние года дохода
было? По тысяче четыреста двадцати пяти рублей — вот смотри… — Она хотела щелкнуть на счетах. — Ведь ты получал деньги? Последний раз тебе послано
было пятьсот пятьдесят рублей ассигнациями: ты тогда писал, чтобы не посылать. Я и
клала в приказ: там у тебя…
Это заметили товарищи, и Райский стал приглашать его чаще. Леонтий понял, что над ним подтрунивают, и хотел
было сразу
положить этому конец, перестав ходить. Он упрямился.
Райский разобрал чемодан и вынул подарки: бабушке он привез несколько фунтов отличного чаю, до которого она
была большая охотница, потом нового изобретения кофейник с машинкой и шелковое платье темно-коричневого цвета. Сестрам по браслету, с вырезанными шифрами. Титу Никонычу замшевую фуфайку и панталоны, как просила бабушка, и кусок морского каната
класть в уши, как просил он.
Райский сбросил
было долой гору наложенных одна на другую мягких подушек и взял с дивана одну жесткую, потом прогнал Егорку, посланного бабушкой раздевать его. Но бабушка переделала опять по-своему: велела
положить на свое место подушки и воротила Егора в спальню Райского.
— Да, царь и ученый: ты знаешь, что прежде в центре мира
полагали землю, и все обращалось вокруг нее, потом Галилей, Коперник — нашли, что все обращается вокруг солнца, а теперь открыли, что и солнце обращается вокруг другого солнца. Проходили века — и явления физического мира поддавались всякой из этих теорий. Так и жизнь: подводили ее под фатум, потом под разум, под случай — подходит ко всему. У бабушки
есть какой-то домовой…
Будь она в Москве, в Петербурге или другом городе и положении, — там опасение, страх лишиться хлеба, места
положили бы какую-нибудь узду на ее склонности. Но в ее обеспеченном состоянии крепостной дворовой девки узды не существовало.
Он молчал, она подала ему чашку и подвинула хлеб. А сама начала ложечкой
пить кофе,
кладя иногда на ложку маленькие кусочки мякиша.
— Bonjur! — сказала она, — не ждали? Вижю, вижю! Du courage! [Смелее! (фр.)] Я все понимаю. А мы с Мишелем
были в роще и зашли к вам. Michel! Saluez donc monsieur et mettez tout cela de côte! [Мишель! Поздоровайтесь же и
положите все это куда-нибудь! (фр.)] Что это у вас? ах, альбомы, рисунки, произведения вашей музы! Я заранее без ума от них: покажите, покажите, ради Бога! Садитесь сюда, ближе, ближе…
В комнату вошел, или, вернее, вскочил — среднего роста, свежий, цветущий, красиво и крепко сложенный молодой человек, лет двадцати трех, с темно-русыми, почти каштановыми волосами, с румяными щеками и с серо-голубыми вострыми глазами, с улыбкой, показывавшей ряд белых крепких зубов. В руках у него
был пучок васильков и еще что-то бережно завернутое в носовой платок. Он все это вместе со шляпой
положил на стул.
Он прошел окраины сада,
полагая, что Веру нечего искать там, где обыкновенно бывают другие, а надо забираться в глушь, к обрыву, по скату берега, где она любила гулять. Но нигде ее не
было, и он пошел уже домой, чтоб спросить кого-нибудь о ней, как вдруг увидел ее сидящую в саду, в десяти саженях от дома.
Она тихо отняла руку, которую
было положила на его руку.
— О, о, о — вот как: то
есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а на дружбу такого строгого клейма ты не
положишь? Я могу посягнуть на нее, да, это мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока, это
будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе, как брат, друг, и
будем жить по твоей программе. Если же… ну, если это любовь — я тогда уеду!
Внезапный поцелуй Веры взволновал Райского больше всего. Он чуть не заплакал от умиления и основал
было на нем дальние надежды,
полагая, что простой случай, неприготовленная сцена, где он нечаянно высказался просто, со стороны честности и приличия, поведут к тому, чего он добивался медленным и трудным путем, — к сближению.
Видишь ли, Вера, как прекрасна страсть, что даже один след ее
кладет яркую печать на всю жизнь, и люди не решаются сознаться в правде — то
есть что любви уже нет, что они
были в чаду, не заметили, прозевали ее, упиваясь, и что потом вся жизнь их окрашена в те великолепные цвета, которыми горела страсть!..
А она, отворотясь от этого сухого взгляда, обойдет сзади стула и вдруг нагнется к нему и близко взглянет ему в лицо,
положит на плечо руки или нежно щипнет его за ухо — и вдруг остановится на месте, оцепенеет, смотрит в сторону глубоко-задумчиво, или в землю, точно перемогает себя, или — может
быть — вспоминает лучшие дни, Райского-юношу, потом вздохнет, очнется — и опять к нему…
— А вот этого я и не хочу, — отвечала она, — очень мне весело, что вы придете при нем — я хочу видеть вас одного: хоть на час
будьте мой — весь мой… чтоб никому ничего не досталось! И я хочу
быть — вся ваша… вся! — страстно шепнула она,
кладя голову ему на грудь. — Я ждала этого, видела вас во сне, бредила вами, не знала, как заманить. Случай помог мне — вы мой, мой, мой! — говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух.
Он расстегнул или скорее разорвал ей платье и
положил ее на диван. Она металась, как в горячке, испуская вопли, так что слышно
было на улице.
Самую любовь он обставлял всей прелестью декораций, какою обставила ее человеческая фантазия, осмысливая ее нравственным чувством и
полагая в этом чувстве, как в разуме, «и может
быть, тут именно более, нежели в разуме» (писал он), бездну, отделившую человека от всех не человеческих организмов.
Райский знал и это и не лукавил даже перед собой, а хотел только утомить чем-нибудь невыносимую боль, то
есть не вдруг удаляться от этих мест и не
класть сразу непреодолимой дали между ею и собою, чтобы не вдруг оборвался этот нерв, которым он так связан
был и с живой, полной прелести, стройной и нежной фигурой Веры, и с воплотившимся в ней его идеалом, живущим в ее образе вопреки таинственности ее поступков, вопреки его подозрениям в ее страсти к кому-то, вопреки, наконец, его грубым предположениям в ее женской распущенности, в ее отношениях… к Тушину, в котором он более всех подозревал ее героя.
— Вы мне нужны, — шептала она: — вы просили мук, казни — я дам вам их! «Это жизнь!» — говорили вы: — вот она — мучайтесь, и я
буду мучаться,
будем вместе мучаться… «Страсть прекрасна: она
кладет на всю жизнь долгий след, и этот след люди называют счастьем!..» Кто это проповедовал? А теперь бежать: нет! оставайтесь, вместе кинемся в ту бездну! «Это жизнь, и только это!» — говорили вы, — вот и давайте жить! Вы меня учили любить, вы преподавали страсть, вы развивали ее…
—
Положи руку на его мохнатую голову, — говорила она, — и спи: не изменит, не обманет…
будет век служить…
— У вас какая-то сочиненная и придуманная любовь… как в романах… с надеждой на бесконечность… словом — бессрочная! Но честно ли то, что вы требуете от меня, Вера?
Положим, я бы не назначал любви срока, скача и играя, как Викентьев, подал бы вам руку «навсегда»: чего же хотите вы еще? Чтоб «Бог благословил союз», говорите вы, то
есть чтоб пойти в церковь — да против убеждения — дать публично исполнить над собой обряд… А я не верю ему и терпеть не могу попов: логично ли, честно ли я поступлю!..
Она стала
было рассматривать все вещи, но у ней дрожали руки. Она схватит один флакон, увидит другой,
положит тот, возьмет третий, увидит гребенку, щетки в серебряной оправе — и все с ее вензелем М. «От будущей maman», — написано
было.
— Брат, что с тобой! ты несчастлив! — сказала она,
положив ему руку на плечо, — и в этих трех словах, и в голосе ее — отозвалось, кажется, все, что
есть великого в сердце женщины: сострадание, самоотвержение, любовь.
Он едва
поспевал следить за ней среди кустов, чтоб не случилось с ней чего-нибудь. Она все шла, осиливая крутую гору, и только однажды оперлась обеими руками о дерево,
положила на руки голову.
Показался свет и рука, загородившая огонь. Вера перестала смотреть,
положила голову на подушку и притворилась спящею. Она видела, что это
была Татьяна Марковна, входившая осторожно с ручной лампой. Она спустила с плеч на стул салоп и шла тихо к постели, в белом капоте, без чепца, как привидение.
В ожидании какого-нибудь серьезного труда, какой могла дать ей жизнь со временем, по ее уму и силам, она
положила не избегать никакого дела, какое представится около нее, как бы оно просто и мелко ни
было, — находя, что, под презрением к мелкому, обыденному делу и под мнимым ожиданием или изобретением какого-то нового, еще небывалого труда и дела, кроется у большей части просто лень или неспособность, или, наконец, больное и смешное самолюбие — ставить самих себя выше своего ума и сил.
Она
была бледнее прежнего, в глазах ее
было меньше блеска, в движениях меньше живости. Все это могло
быть следствием болезни, скоро захваченной горячки; так все и
полагали вокруг. При всех она держала себя обыкновенно, шила, порола, толковала со швеями, писала реестры, счеты, исполняла поручения бабушки. И никто ничего не замечал.
— Я бы не
была с ним счастлива: я не забыла бы прежнего человека никогда и никогда не поверила бы новому человеку. Я слишком тяжело страдала, — шептала она,
кладя щеку свою на руку бабушки, — но ты видела меня, поняла и спасла… ты — моя мать!.. Зачем же спрашиваешь и сомневаешься? Какая страсть устоит перед этими страданиями? Разве возможно повторять такую ошибку!.. Во мне ничего больше нет… Пустота — холод, и если б не ты — отчаяние…
— О, какая красота! — шептал он в умилении. — Она кстати заснула. Да, это
была дерзость рисовать ее взгляд, в котором улеглась вся ее драма и роман. Здесь сам Грёз
положил бы кисть.
— Стану, если Вера Васильевна захочет. Впрочем, здесь
есть хозяйка дома и… люди. Но я
полагаю, что вы сами не нарушите приличий и спокойствия женщины…
Тушин опять покачал
ель, но молчал. Он входил в положение Марка и понимал, какое чувство горечи или бешенства должно волновать его, и потому не отвечал злым чувством на злобные выходки, сдерживая себя, а только тревожился тем, что Марк, из гордого упрямства, чтоб не
быть принуждену уйти, или по остатку раздраженной страсти, еще сделает попытку написать или видеться и встревожит Веру. Ему хотелось
положить совсем конец этим покушениям.
Он перечитал, потом вздохнул и,
положив локти на стол, подпер руками щеки и смотрел на себя в зеркало. Он с грустью видел, что сильно похудел, что прежних живых красок, подвижности в чертах не
было. Следы молодости и свежести стерлись до конца. Не даром ему обошлись эти полгода. Вон и седые волосы сильно серебрятся. Он приподнял рукой густые пряди черных волос и тоже не без грусти видел, что они редеют, что их темный колорит мешается с белым.