Неточные совпадения
— А все-таки каждый день сидеть с женщиной и болтать!.. — упрямо твердил Аянов, покачивая головой. — Ну о чем, например, ты будешь
говорить хоть сегодня? Чего ты
хочешь от нее, если ее за тебя не выдадут?
— Что делать! Се que femme veut, Dieu le veut! [Чего
хочет женщина — того
хочет Бог! (фр.)] Вчера la petite Nini [малютка Нини (фр.).] заказала Виктору обед на ферме: «
Хочу,
говорит, подышать свежим воздухом…» Вот и я
хочу!..
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был
говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе,
хотя ничего этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
Бабушка завязала на платке узелок. Она любила
говорить, что без нее ничего не сделается,
хотя, например, веревку мог купить всякий. Но Боже сохрани, чтоб она поверила кому-нибудь деньги.
— В свете уж обо мне тогда знали, что я люблю музыку,
говорили, что я буду первоклассная артистка. Прежде maman
хотела взять Гензельта, но, услыхавши это, отдумала.
— Никто не знает, честен ли Ельнин: напротив, ma tante и maman
говорили, что будто у него были дурные намерения, что он
хотел вскружить мне голову… из самолюбия, потому что серьезных намерений он иметь не смел…
Его стало грызть нетерпение, которое, при первом неудачном чертеже, перешло в озлобление. Он стер, опять начал чертить медленно, проводя густые, яркие черты, как будто
хотел продавить холст. Уже то отчаяние, о котором
говорил Кирилов, начало сменять озлобление.
— Какой доверенности? Какие тайны? Ради Бога, cousin… —
говорила она, глядя в беспокойстве по сторонам, как будто
хотела уйти, заткнуть уши, не слышать, не знать.
— Не
хочу, бабушка, —
говорил он, но она клала ему на тарелку, не слушая его, и он ел и бульон, и цыпленка.
Выросши из периода шалостей, товарищи поняли его и окружили уважением и участием, потому что, кроме характера, он был авторитетом и по знаниям. Он походил на немецкого гелертера, знал древние и новые языки,
хотя ни на одном не
говорил, знал все литературы, был страстный библиофил.
Леонтий был классик и безусловно чтил все, что истекало из классических образцов или что подходило под них. Уважал Корнеля, даже чувствовал слабость к Расину,
хотя и
говорил с усмешкой, что они заняли только тоги и туники, как в маскараде, для своих маркизов: но все же в них звучали древние имена дорогих ему героев и мест.
— Я так и знала; уж я уговаривала, уговаривала бабушку — и слушать не
хочет, даже с Титом Никонычем не
говорит. Он у нас теперь, и Полина Карповна тоже. Нил Андреич, княгиня, Василий Андреич присылали поздравить с приездом…
— В самом деле: вы
хотите, будете? Бабушка, бабушка! —
говорила она радостно, вбегая в комнату. — Братец пришел: ужинать будет!
— Какая настойчивая деспотка! —
говорил Райский, терпеливо снося, как Егорка снимал сапоги, расстегнул ему платье, даже
хотел было снять чулки. Райский утонул в мягких подушках.
Да, да, уж это так, не
говори, не
говори, смейся, а молчи! — прибавила она, заметив, что он
хочет возразить.
— Я думаю, —
говорил он не то Марфеньке, не то про себя, — во что
хочешь веруй: в божество, в математику или в философию, жизнь поддается всему. Ты, Марфенька, где училась?
— Ну, как
хочешь, а я держать тебя не стану, я не
хочу уголовного дела в доме. Шутка ли, что попадется под руку, тем сплеча и бьет! Ведь я
говорила тебе: не женись, а ты все свое, не послушал — и вот!
Полина Карповна вдова. Она все вздыхает, вспоминая «несчастное супружество»,
хотя все
говорят, что муж у ней был добрый, смирный человек и в ее дела никогда не вмешивался. А она называет его «тираном»,
говорит, что молодость ее прошла бесплодно, что она не жила любовью и счастьем, и верит, что «час ее пробьет, что она полюбит и будет любить идеально».
— Я ошибся: не про тебя то, что
говорил я. Да, Марфенька, ты права: грех
хотеть того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни, о которых в книгах пишут. Боже тебя сохрани меняться, быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни…
— Я не
хотел читать вам морали, — сказал он вслух, —
говоря о праздности, я только удивился, что с вашим умом, образованием и способностями…
— Да, если
хотите, учили, «чтоб иметь в обществе приятные таланты», как
говаривал мой опекун: рисовать в альбомы, петь романсы в салоне.
Голос у ней не был звонок, как у Марфеньки: он был свеж, молод, но тих, с примесью грудного шепота,
хотя она
говорила вслух.
— Ах, вы в ажитации: это натурально — да, да, я этого
хотела и добилась! —
говорила она, торжествуя и обмахиваясь веером. — А когда портрет?
Привязанностей у ней, по-видимому, не было никаких,
хотя это было и неестественно в девушке: но так казалось наружно, а проникать в душу к себе она не допускала. Она о бабушке и о Марфеньке
говорила покойно, почти равнодушно.
— У него дочь невеста — помните, бабушка
говорила однажды? так, верно,
хочет сватать вам ее…
— Ты буфонишь, а я дело тебе
говорила, добра
хотела.
— Ах, Марфа Васильевна, какие вы! Я лишь только вырвался, так и прибежал! Я просился, просился у губернатора — не пускает:
говорит, не пущу до тех пор, пока не кончите дела! У маменьки не был:
хотел к ней пообедать в Колчино съездить — и то пустил только вчера, ей-богу…
— Не надо, не надо, не
хочу! —
говорила она. — Я велю вам зажарить вашего сазана и больше ничего не дам к обеду.
— А ты не слушай его: он там насмотрелся на каких-нибудь англичанок да полячек! те еще в девках одни ходят по улицам, переписку ведут с мужчинами и верхом скачут на лошадях. Этого, что ли, братец
хочет? Вот постой, я
поговорю с ним…
— Будет с вас: и так глаза-то налили! Барыня почивать
хочет,
говорит, пора вам домой… — ворчала Марина, убирая посуду.
Он нарочно станет думать о своих петербургских связях, о приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет — Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее лоб, нос, губы.
Хочет выглянуть из окна в сад, в поле, а глядит на ее окно: «Поднимает ли белая ручка лиловую занавеску», как
говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
— Вот об этом я и
хотела поговорить с вами теперь. Скажите прежде, чего вы
хотите от меня?
— Каково! — с изумлением, совсем растерянный
говорил Райский. — Чего же ты
хочешь от меня?
— Кто, кто ему это сказал, я
хочу знать? Кто…
говори!.. — хрипел он.
Он, если можно, полюбил ее еще больше. Она тоже ласковее прежнего поглядывала на него,
хотя видно было, что внутренне она немало озабочена была сама своей «прытью», как
говорила она, и старалась молча переработать в себе это «противоречие с собой», как называл Райский.
— Весь город
говорит! Хорошо! Я уж
хотел к вам с почтением идти, да вдруг, слышу, вы с губернатором связались, зазвали к себе и ходили перед ним с той же бабушкой на задних лапах! Вот это скверно! А я было думал, что вы и его затем позвали, чтоб спихнуть с крыльца.
Он кивнул на жену Козлова, сидевшую тут, давая знать, что при ней не
хочет говорить.
— Как
хотите, только сидите смирно, не
говорите ничего, мешать будете! — отрывисто отвечал он.
— И я могу любить, кого
хочу? — будто шутя,
говорила она, — не спрашиваясь…
— А вот этого я и не
хочу, — отвечала она, — очень мне весело, что вы придете при нем — я
хочу видеть вас одного: хоть на час будьте мой — весь мой… чтоб никому ничего не досталось! И я
хочу быть — вся ваша… вся! — страстно шепнула она, кладя голову ему на грудь. — Я ждала этого, видела вас во сне, бредила вами, не знала, как заманить. Случай помог мне — вы мой, мой, мой! —
говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух.
— Что за перемена! —
говорил он, ликуя, — зачем вдруг ты
захотела этого?
— Какая темнота; дальше не пойду, не трогайте меня за руку! — почти сердито
говорила она, а сама все подвигалась невольно, как будто ее вели насильно,
хотя Викентьев выпустил ее руку.
— Я не
хочу, не пойду… вы дерзкий! забываетесь… —
говорила она, стараясь нейти за ним и вырывая у него руку, и против воли шла. — Что вы делаете, как смеете! Пустите, я закричу!.. Не
хочу слушать вашего соловья!
— Я уйду: вы что-то опять страшное
хотите сказать, как в роще… Пустите! —
говорила шепотом Марфенька и дрожала, и рука ее дрожала. — Уйду, не стану слушать, я скажу бабушке все…
— Если
хотите, расстанемтесь, вот теперь же… — уныло
говорил он. — Я знаю, что будет со мной: я попрошусь куда-нибудь в другое место, уеду в Петербург, на край света, если мне скажут это — не Татьяна Марковна, не маменька моя — они, пожалуй, наскажут, но я их не послушаю, — а если скажете вы. Я сейчас же с этого места уйду и никогда не ворочусь сюда! Я знаю, что уж любить больше в жизни никогда не буду… ей-богу, не буду… Марфа Васильевна!
— Напроказничал что-нибудь, верно, опять под арест
хотят посадить? —
говорила она, зорко глядя ему в глаза.
— Ах, Татьяна Марковна, я вам так благодарна, так благодарна! Вы лучше родной — и Николая моего избаловали до того, что этот поросенок сегодня мне вдруг дорогой слил пулю: «Татьяна Марковна,
говорит, любит меня больше родной матери!»
Хотела я ему уши надрать, да на козлы ушел от меня и так гнал лошадей, что я всю дорогу дрожала от страху.
— Это такое важное дело, Марья Егоровна, — подумавши, с достоинством сказала Татьяна Марковна, потупив глаза в пол, — что вдруг решить я ничего не могу. Надо подумать и
поговорить тоже с Марфенькой.
Хотя девочки мои из повиновения моего не выходят, но все я принуждать их не могу…
— Испортить
хотите их, —
говорила она, — чтоб они нагляделись там «всякого нового распутства», нет, дайте мне прежде умереть. Я не пущу Марфеньку, пока она не приучится быть хозяйкой и матерью!
— Что ты
хочешь сказать этими вопросами, Вера? Может быть, я
говорил и многим, но никогда так искренно…