Неточные совпадения
— Молчи, пожалуйста! — с суеверным страхом остановил его Аянов, — еще накличешь что-нибудь! А у меня
один геморрой чего-нибудь да стоит! Доктора только и знают, что вон отсюда
шлют: далась им эта сидячая жизнь — все беды в ней видят! Да воздух еще: чего лучше этого воздуха? — Он с удовольствием нюхнул воздух. — Я теперь выбрал подобрее эскулапа: тот хочет летом кислым молоком лечить меня: у меня ведь закрытый… ты знаешь? Так ты от скуки ходишь к своей кузине?
В семействе тетки и близкие старики и старухи часто при ней гадали ей, в том или другом искателе, мужа: то посланник являлся чаще других в дом, то недавно отличившийся генерал, а однажды серьезно поговаривали об
одном старике, иностранце, потомке королевского, угасшего рода. Она молчит и смотрит беззаботно, как будто дело
идет не о ней.
Представьте только себя там, хоть изредка: например, если б вам пришлось
идти пешком в зимний вечер,
одной взбираться в пятый этаж, давать уроки?
Но вот Райскому за тридцать лет, а он еще ничего не посеял, не пожал и не
шел ни по
одной колее, по каким ходят приезжающие изнутри России.
Все, бывало, дергают за уши Васюкова: «
Пошел прочь, дурак, дубина!» — только и слышит он. Лишь Райский глядит на него с умилением, потому только, что Васюков, ни к чему не внимательный, сонный, вялый, даже у всеми любимого русского учителя не выучивший никогда ни
одного урока, — каждый день после обеда брал свою скрипку и, положив на нее подбородок, водил смычком, забывая школу, учителей, щелчки.
За залой
шли мрачные, закоптевшие гостиные; в
одной были закутанные в чехлы две статуи, как два привидения, и старые, тоже закрытые, люстры.
Они одинаково прилежно занимались по всем предметам, не пристращаясь ни к
одному исключительно. И после, в службе, в жизни, куда их ни сунут, в какое положение ни поставят — везде и всякое дело они делают «удовлетворительно»,
идут ровно, не увлекаясь ни в какую сторону.
— И будете еще жалеть, — все шептал он, — что нечего больше отдать, что нет жертвы! Тогда
пойдете и на улицу, в темную ночь,
одни… если…
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она
одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или
идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Она нюхает цветок и, погруженная в себя, рассеянно ощипывает листья губами и тихо
идет, не сознавая почти, что делает, к роялю, садится боком, небрежно, на табурет и
одной рукой берет задумчивые аккорды и все думает, думает…
Общество художников — это орден братства, все равно что масонский орден: он рассеян по всему миру, и все
идут к
одной цели.
Он развернул портрет, поставил его в гостиной на кресло и тихо
пошел по анфиладе к комнатам Софьи. Ему сказали внизу, что она была
одна: тетки уехали к обедне.
— Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в
одно мгновение. Но я и не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь — так я не лгу. Не говорю опять, что я умру с отчаяния, что это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление, за недостатком пищи, не упрочилось — и
слава Богу!
Он
пошел поскорее, вспомнив, что у него была цель прогулки, и поглядел вокруг, кого бы спросить, где живет учитель Леонтий Козлов. И никого на улице: ни признака жизни. Наконец он решился войти в
один из деревянных домиков.
Оно имело еще
одну особенность: постоянно лежащий смех в чертах, когда и не было чему и не расположена она была смеяться. Но смех как будто застыл у ней в лице и
шел больше к нему, нежели слезы, да едва ли кто и видал их на нем.
— Если б не она, ты бы не увидал на мне ни
одной пуговицы, — продолжал Леонтий, — я ем, сплю покойно, хозяйство хоть и маленькое, а
идет хорошо; какие мои средства, а на все хватает!
— Пойдемте, братец, отсюда: здесь пустотой пахнет, — сказала Марфенька, — как ей не страшно
одной: я бы умерла! А она еще не любит, когда к ней сюда придешь. Бесстрашная такая! Пожалуй, на кладбище
одна ночью
пойдет, вон туда: видите?
Он убаюкивался этою тихой жизнью, по временам записывая кое-что в роман: черту, сцену, лицо, записал бабушку, Марфеньку, Леонтья с женой, Савелья и Марину, потом смотрел на Волгу, на ее течение, слушал тишину и глядел на сон этих рассыпанных по прибрежью сел и деревень, ловил в этом океане молчания какие-то
одному ему слышимые звуки и
шел играть и петь их, и упивался, прислушиваясь к созданным им мотивам, бросал их на бумагу и прятал в портфель, чтоб, «со временем», обработать — ведь времени много впереди, а дел у него нет.
«Еще опыт, — думал он, —
один разговор, и я буду ее мужем, или… Диоген искал с фонарем „человека“ — я ищу женщины: вот ключ к моим поискам! А если не найду в ней, и боюсь, что не найду, я, разумеется, не затушу фонаря,
пойду дальше… Но Боже мой! где кончится это мое странствие?»
«
Слава Богу! — думал он, — кажется, не я
один такой праздный, не определившийся, ни на чем не остановившийся человек.
— И я с вами
пойду, — сказал он Райскому и, надевши фуражку, в
одно мгновение выскочил из окна, но прежде задул свечку у Леонтья, сказав: — Тебе спать пора: не сиди по ночам. Смотри, у тебя опять рожа желтая и глаза ввалились!
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! — с досадой говорил Райский, ходя из угла в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было все это отдать нищим, взять крест и
идти… как говорит
один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. — Время не ушло, я еще не стар…
Ему пришла в голову прежняя мысль «писать скуку»: «Ведь жизнь многостороння и многообразна, и если, — думал он, — и эта широкая и голая, как степь, скука лежит в самой жизни, как лежат в природе безбрежные пески, нагота и скудость пустынь, то и скука может и должна быть предметом мысли, анализа, пера или кисти, как
одна из сторон жизни: что ж,
пойду, и среди моего романа вставлю широкую и туманную страницу скуки: этот холод, отвращение и злоба, которые вторглись в меня, будут красками и колоритом… картина будет верна…»
— Я ведь съел пирог оттого, что под руку подвернулся. Кузьма отворил шкаф, а я
шел мимо — вижу пирог,
один только и был…
А мне
одно нужно: покой! И доктор говорит, что я нервная, что меня надо беречь, не раздражать, и
слава Богу, что он натвердил это бабушке: меня оставляют в покое. Мне не хотелось бы выходить из моего круга, который я очертила около себя: никто не переходит за эту черту, я так поставила себя, и в этом весь мой покой, все мое счастие.
Что искусство, что самая
слава перед этими сладкими бурями! Что все эти дымно-горькие, удушливые газы политических и социальных бурь, где бродят
одни идеи, за которыми жадно гонится молодая толпа, укладывая туда силы, без огня, без трепета нерв? Это головные страсти — игра холодных самолюбий, идеи без красоты, без палящих наслаждений, без мук… часто не свои, а вычитанные, скопированные!
Нет, ничто в жизни не дает такого блаженства, никакая
слава, никакое щекотанье самолюбия, никакие богатства Шехерезады, ни даже творческая сила, ничто…
одна страсть!
— Это я, — тихо сказала она, — вы здесь, Борис Павлович? Вас спрашивают, пожалуйте поскорей, людей в прихожей никого нет. Яков ко всенощной
пошел, а Егорку за рыбой на Волгу
послали… Я
одна там с Пашуткой.
Вот где оба пола должны довоспитаться друг до друга,
идти параллельно, не походя,
одни — на собак, другие — на кошек, и оба вместе — на обезьян!
Он
пошел на минуту к себе. Там нашел он письма из Петербурга, между ними
одно от Аянова, своего приятеля и партнера Надежды Васильевны и Анны Васильевны Пахотиных, в ответ на несколько своих писем к нему, в которых просил известий о Софье Беловодовой, а потом забыл.
— Нет, нет, — у меня теперь есть деньги… — сказал он, глядя загадочно на Райского. — Да я еще в баню до ужина
пойду. Я весь выпачкался, не одевался и не раздевался почти. Я, видите ли, живу теперь не у огородника на квартире, а у
одной духовной особы. Сегодня там баню топят, я схожу в баню, потом поужинаю и лягу уж на всю ночь.
После каждого выстрела он прислушивался несколько минут, потом
шел по тропинке, приглядываясь к кустам, по-видимому ожидая Веру. И когда ожидания его не сбывались, он возвращался в беседку и начинал ходить под «чертову музыку», опять бросался на скамью, впуская пальцы в волосы, или ложился на
одну из скамей, кладя по-американски ноги на стол.
— Поздно было. Я горячо приняла к сердцу вашу судьбу… Я страдала не за
один этот темный образ жизни, но и за вас самих, упрямо
шла за вами, думала, что ради меня… вы поймете жизнь, не будете блуждать в одиночку, со вредом для себя и без всякой пользы для других… думала, что выйдет…
Оба
пошли молча по дорожке, все замедляя шаг, как будто чего-то друг от друга ожидая. Обоих мучила
одна и та же мысленная работа, изобрести предлог замедления.
Другая мука, не вчерашняя, какой-то новый бес бросился в него, — и он так же торопливо, нервно и судорожно, как Вера накануне, собираясь
идти к обрыву, хватал
одно за другим платья, разбросанные по стульям.
— Я не прошу у тебя прощения за всю эту историю… И ты не волнуйся, — сказала она. — Мы помиримся с тобой… У меня только
один упрек тебе — ты поторопился с своим букетом. Я
шла оттуда… хотела
послать за тобой, чтобы тебе первому сказать всю историю… искупить хоть немного все, что ты вытерпел… Но ты поторопился!
Она будто не сама ходит, а носит ее посторонняя сила. Как широко шагает она, как прямо и высоко несет голову и плечи и на них — эту свою «беду»! Она, не чуя ног,
идет по лесу в крутую гору; шаль повисла с плеч и метет концом сор и пыль. Она смотрит куда-то вдаль немигающими глазами, из которых широко глядит
один окаменелый, покорный ужас.
Она
идет, твердо шагая загорелыми ногами, дальше, дальше, не зная, где остановится или упадет, потеряв силу. Она верит, что рядом
идет с ней другая сила и несет ее «беду», которую не снесла бы
одна!
— Как я
пойду, силы нет, — говорила она, щупая себя. — У меня и костей почти нет, всё
одни мякоти! Не дойду — Господи помилуй!
«Ты не пощадил ее „честно“, когда она падала в бессилии, не сладил потом „логично“ с страстью, а
пошел искать удовлетворения ей, поддаваясь „нечестно“ отвергаемому твоим „разумом“ обряду, и впереди заботливо сулил —
одну разлуку! Манил за собой и… договаривался! Вот что ты сделал!» — стукнул молот ему в голову еще раз.
Он
пошел к Райскому. Татьяна Марковна и Вера услыхали их разговор, поспешили одеться и позвали обоих пить чай, причем, конечно, Татьяна Марковна успела задержать их еще на час и предложила проект такого завтрака, что они погрозили уехать в ту же минуту, если она не ограничится
одним бифштексом. Бифштексу предшествовала обильная закуска, а вслед за бифштексом явилась рыба, за рыбою жареная дичь. Дело доходило до пирожного, но они встали из-за стола и простились — не надолго.
— Ее история перестает быть тайной… В городе ходят слухи… — шептала Татьяна Марковна с горечью. — Я сначала не поняла, отчего в воскресенье, в церкви, вице-губернаторша два раза спросила у меня о Вере — здорова ли она, — и две барыни сунулись слушать, что я скажу. Я взглянула кругом — у всех на лицах
одно: «Что Вера?» Была, говорю, больна, теперь здорова.
Пошли расспросы, что с ней? Каково мне было отделываться, заминать! Все заметили…
— Она гуляла задумчиво
одна… — тихо говорил он, а Полина Карповна, играя цепочкой его часов, подставляла свое ухо к его губам. — Я
шел по ее следам, хотел наконец допроситься у ней ответа… она сошла несколько шагов с обрыва, как вдруг навстречу ей вышел…
«Ну, как я напишу драму Веры, да не сумею обставить пропастями ее падение, — думал он, — а русские девы примут ошибку за образец, да как козы —
одна за другой —
пойдут скакать с обрывов!.. А обрывов много в русской земле! Что скажут маменьки и папеньки!..»