Неточные совпадения
— Коли
не жениться, так незачем и
ходить, — апатично повторил Аянов.
Никто лучше его
не был одет, и теперь еще, в старости, он дает законы вкуса портному; все на нем сидит отлично,
ходит он бодро, благородно, говорит с уверенностью и никогда
не выходит из себя. Судит обо всем часто наперекор логике, но владеет софизмом с необыкновенною ловкостью.
Но вот Райскому за тридцать лет, а он еще ничего
не посеял,
не пожал и
не шел ни по одной колее, по каким
ходят приезжающие изнутри России.
Из географии, в порядке, по книге, как
проходили в классе, по климатам, по народам, никак и ничего он
не мог рассказать, особенно когда учитель спросит...
Райский расплакался, его прозвали «нюней». Он приуныл, три дня
ходил мрачный, так что узнать нельзя было: он ли это? ничего
не рассказывал товарищам, как они ни приставали к нему.
После долго
ходил он бледен и скучен, пока опять чужая жизнь и чужие радости
не вспрыснут его, как живой водой.
В одном месте опекун, а в другом бабушка смотрели только, — первый, чтобы к нему в положенные часы
ходили учителя или чтоб он
не пропускал уроков в школе; а вторая, чтоб он был здоров, имел аппетит и сон, да чтоб одет он был чисто, держал себя опрятно, и чтоб, как следует благовоспитанному мальчику, «
не связывался со всякой дрянью».
Он гордо
ходил один по двору, в сознании, что он лучше всех, до тех пор, пока на другой день публично
не осрамился в «серьезных предметах».
Его
не стало, он куда-то пропал, опять его несет кто-то по воздуху, опять он растет, в него льется сила, он в состоянии поднять и поддержать свод, как тот, которого Геркулес сменил. [Имеется в виду один из персонажей греческой мифологии, исполин Атлант, державший на своих плечах небесный свод. Геркулес заменил его, пока Атлант
ходил за золотыми яблоками.]
Она стригла седые волосы и
ходила дома по двору и по саду с открытой головой, а в праздник и при гостях надевала чепец; но чепец держался чуть-чуть на маковке,
не шел ей и как будто готов был каждую минуту слететь с головы. Она и сама, просидев пять минут с гостем, извинится и снимет.
Машутка становилась в угол, подальше, всегда прячась от барыни в тени и стараясь притвориться опрятной. Барыня требовала этого, а Машутке как-то неловко было держать себя в чистоте. Чисто вымытыми руками она
не так цепко берет вещь в руки и, того гляди, уронит; самовар или чашки скользят из рук; в чистом платье тоже несвободно
ходить.
— Ну, хозяин, смотри же, замечай и, чуть что неисправно,
не давай потачки бабушке. Вот садик-то, что у окошек, я, видишь, недавно разбила, — говорила она,
проходя чрез цветник и направляясь к двору. — Верочка с Марфенькой тут у меня всё на глазах играют, роются в песке. На няньку надеяться нельзя: я и вижу из окошка, что они делают. Вот подрастут, цветов
не надо покупать: свои есть.
Он подал просьбу к переводу в статскую службу и был посажен к Аянову в стол. Но читатель уже знает, что и статская служба удалась ему
не лучше военной. Он оставил ее и стал
ходить в академию.
Но Райский в сенат
не поступил, в академии с бюстов
не рисовал, между тем много читал, много писал стихов и прозы, танцевал, ездил в свет,
ходил в театр и к «Армидам» и в это время сочинил три вальса и нарисовал несколько женских портретов. Потом, после бешеной Масленицы, вдруг очнулся, вспомнил о своей артистической карьере и бросился в академию: там ученики молча, углубленно рисовали с бюста, в другой студии писали с торса…
А его резали ножом, голова у него горела. Он вскочил и
ходил с своей картиной в голове по комнате, бросаясь почти в исступлении во все углы,
не помня себя,
не зная, что он делает. Он вышел к хозяйке, спросил,
ходил ли доктор, которому он поручил ее.
Он медленно ушел домой и две недели
ходил убитый, молчаливый,
не заглядывал в студию,
не видался с приятелями и бродил по уединенным улицам. Горе укладывалось, слезы иссякли, острая боль затихла, и в голове только оставалась вибрация воздуха от свеч, тихое пение, расплывшееся от слез лицо тетки и безмолвный, судорожный плач подруги…»
Прошел май. Надо было уехать куда-нибудь, спасаться от полярного петербургского лета. Но куда? Райскому было все равно. Он делал разные проекты,
не останавливаясь ни на одном: хотел съездить в Финляндию, но отложил и решил поселиться в уединении на Парголовских озерах, писать роман. Отложил и это и собрался
не шутя с Пахотиными в рязанское имение. Но они изменили намерение и остались в городе.
— Для страсти
не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и
не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь — так я
не лгу.
Не говорю опять, что я умру с отчаяния, что это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего
не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро
пройдет, я знаю. Впечатление, за недостатком пищи,
не упрочилось — и слава Богу!
Голос у ней
не так звонок, как прежде, да
ходит она теперь с тростью, но
не горбится,
не жалуется на недуги. Так же она без чепца, так же острижена коротко, и тот же блещущий здоровьем и добротой взгляд озаряет все лицо,
не только лицо, всю ее фигуру.
А ждала со мной,
не ложилась спать,
ходила навстречу, на кухню бегала.
— Ты, Борюшка, пожалуйста,
не учи их этим своим идеям!.. Вон, покойница мать твоя была такая же… да и
сошла прежде времени в могилу!
— Верю, да боюсь. Вон Верочка
не боится: одна туда
ходит, даже в сумерки! Там убийца похоронен, а ей ничего!
Там кто-то бездействует у окна, с пенковой трубкой, и когда бы кто ни
прошел, всегда сидит он — с довольным, ничего
не желающим и нескучающим взглядом.
Он
не ошибся: учитель, загнув в книгу палец, вышел с Райским на улицу и указал, как
пройти одну улицу, потом завернуть направо, потом налево.
«Да, долго еще до прогресса! — думал Райский, слушая раздававшиеся ему вслед детские голоса и
проходя в пятый раз по одним и тем же улицам и опять
не встречая живой души. — Что за фигуры, что за нравы, какие явления! Все, все годятся в роман: все эти штрихи, оттенки, обстановка — перлы для кисти! Каков-то Леонтий: изменился или все тот же ученый, но недогадливый младенец? Он — тоже находка для художника!»
Потешалась же над ним и молодость. То мазнет его сажей по лицу какой-нибудь шалун, Леонтий
не догадается и
ходит с пятном целый день, к потехе публики, да еще ему же достанется от надзирателя, зачем выпачкался.
Леонтий, разумеется, и
не думал
ходить к ней: он жил на квартире, на хозяйских однообразных харчах, то есть на щах и каше, и такой роскоши, чтоб обедать за рубль с четвертью или за полтинник, есть какие-нибудь макароны или свиные котлеты, — позволять себе
не мог. И одеться ему было
не во что: один вицмундир и двое брюк, из которых одни нанковые для лета, — вот весь его гардероб.
Он машинально пошел за ней и, когда они
прошли шагов десять по дорожке, он взглянул случайно на нее и увидел свою фуражку. Кроме фуражки, он опять ничего
не заметил.
Но, однако ж, пошел и
ходил часто. Она
не гуляла с ним по темной аллее,
не пряталась в беседку, и неразговорчив он был,
не дарил он ее, но и
не ревновал,
не делал сцен, ничего, что делали другие, по самой простой причине: он
не видал,
не замечал и
не подозревал ничего, что делала она, что делали другие, что делалось вокруг.
Видно было, что рядом с книгами, которыми питалась его мысль, у него горячо приютилось и сердце, и он сам
не знал, чем он так крепко связан с жизнью и с книгами,
не подозревал, что если б пропали книги,
не пропала бы жизнь, а отними у него эту живую «римскую голову», по всей жизни его
прошел бы паралич.
— Ты, никак, с ума
сошел: поучись-ка у бабушки жить. Самонадеян очень. Даст тебе когда-нибудь судьба за это «непременно»!
Не говори этого! А прибавляй всегда: «хотелось бы», «Бог даст, будем живы да здоровы…» А то судьба накажет за самонадеянность: никогда
не выйдет по-твоему…
В будни она
ходила в простом шерстяном или холстинковом платье, в простых воротничках, а в воскресенье непременно нарядится, зимой в шерстяное или шелковое, летом в кисейное платье, и держит себя немного важнее, особенно до обедни,
не сядет где попало,
не примется ни за домашнее дело, ни за рисование, разве после обедни поиграет на фортепиано.
Полина Карповна вдова. Она все вздыхает, вспоминая «несчастное супружество», хотя все говорят, что муж у ней был добрый, смирный человек и в ее дела никогда
не вмешивался. А она называет его «тираном», говорит, что молодость ее
прошла бесплодно, что она
не жила любовью и счастьем, и верит, что «час ее пробьет, что она полюбит и будет любить идеально».
У бабушки внутри
прошла судорога, но она и вида
не подала, даже выказала радость.
Пока ветер качал и гнул к земле деревья, столбами нес пыль, метя поля, пока молнии жгли воздух и гром тяжело, как хохот, катался в небе, бабушка
не смыкала глаз,
не раздевалась,
ходила из комнаты в комнату, заглядывала, что делают Марфенька и Верочка, крестила их и крестилась сама, и тогда только успокаивалась, когда туча, истратив весь пламень и треск, бледнела и уходила вдаль.
Он по утрам с удовольствием ждал, когда она, в холстинковой блузе, без воротничков и нарукавников, еще с томными,
не совсем прозревшими глазами,
не остывшая от сна, привставши на цыпочки, положит ему руку на плечо, чтоб разменяться поцелуем, и угощает его чаем, глядя ему в глаза, угадывая желания и бросаясь исполнять их. А потом наденет соломенную шляпу с широкими полями,
ходит около него или под руку с ним по полю, по садам — и у него кровь бежит быстрее, ему пока
не скучно.
— Нет: иногда, как заговорят об этом, бабушка побранит… Заплачу, и
пройдет, и опять делаюсь весела, и все, что говорит отец Василий, — будто
не мое дело! Вот что худо!
— А ведь в сущности предобрый! — заметил Леонтий про Марка, — когда прихворнешь,
ходит как нянька, за лекарством бегает в аптеку… И чего
не знает? Все! Только ничего
не делает, да вот покою никому
не дает: шалунище непроходимый…
— Вон там подальше лучше бы: от фруктового сада или с обрыва, — сказал Марк. — Там деревья,
не видать, а здесь, пожалуй, собак встревожишь, да далеко обходить! Я все там
хожу…
Если б только одно это, я бы назвал его дураком — и дело с концом, а он затопал ногами, грозил пальцем, стучал палкой: «Я тебя, говорит, мальчишку, в острог: я тебя туда, куда ворон костей
не заносил; в двадцать четыре часа в мелкий порошок изотру, в бараний рог согну, на поселение
сошлю!» Я дал ему истощить весь словарь этих нежностей, выслушал хладнокровно, а потом прицелился в него.
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! — с досадой говорил Райский,
ходя из угла в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было все это отдать нищим, взять крест и идти… как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. — Время
не ушло, я еще
не стар…
Он пожимал плечами, как будто озноб пробегал у него по спине, морщился и, заложив руки в карманы,
ходил по огороду, по саду,
не замечая красок утра, горячего воздуха, так нежно ласкавшего его нервы,
не смотрел на Волгу, и только тупая скука грызла его. Он с ужасом видел впереди ряд длинных, бесцельных дней.
Он уже
не по-прежнему, с стесненным сердцем, а вяло
прошел сумрачную залу с колоннадой, гостиные с статуями, бронзовыми часами, шкафиками рококо и, ни на что
не глядя, добрался до верхних комнат; припомнил, где была детская и его спальня, где стояла его кровать, где сиживала его мать.
— Цветы? да, люблю их вон там, в саду, а
не в комнате, где надо за ними
ходить.
— Есть ли такой ваш двойник, — продолжал он, глядя на нее пытливо, — который бы невидимо
ходил тут около вас, хотя бы сам был далеко, чтобы вы чувствовали, что он близко, что в нем носится частица вашего существования, и что вы сами носите в себе будто часть чужого сердца, чужих мыслей, чужую долю на плечах, и что
не одними только своими глазами смотрите на эти горы и лес,
не одними своими ушами слушаете этот шум и пьете жадно воздух теплой и темной ночи, а вместе…
«Еще
не выросла,
не выбилась из этих общих мест жизни. Провинция!» — думал Райский сердито,
ходя по комнате.
— Вот видите: мне хочется
пройти с Марфенькой практически историю литературы и искусства.
Не пугайтесь, — поспешил он прибавить, заметив, что у ней на лице показался какой-то туман, — курс весь будет состоять в чтении и разговорах… Мы будем читать все, старое и новое, свое и чужое, — передавать друг другу впечатления, спорить… Это займет меня, может быть, и вас. Вы любите искусство?
Если сам он идет по двору или по саду, то
пройти бы ему до конца,
не взглянув вверх; а он начнет маневрировать, посмотрит в противоположную от ее окон сторону, оборотится к ним будто невзначай и встретит ее взгляд, иногда с затаенной насмешкой над его маневром. Или спросит о ней Марину, где она, что делает, а если потеряет ее из вида, то бегает, отыскивая точно потерянную булавку, и, увидевши ее, начинает разыгрывать небрежного.
Она
не любила, чтобы к ней приходили в старый дом. Даже бабушка
не тревожила ее там, а Марфеньку она без церемонии удаляла, да та и сама боялась
ходить туда.
— И я добра вам хочу. Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна,
не с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный человек, целовал бы у вас руки, вместо вас
ходил бы по полям, под руку водил бы в сад, в пикет с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…