Неточные совпадения
Сам он был
не скучен,
не строг и
не богат. Старину своего рода он
не ставил ни
во что, даже никогда об этом
не помнил и
не думал.
Он так обворожил старух, являясь то робким, покорным мудрой старости, то живым, веселым собеседником,
что они скоро перешли на ты и стали звать его mon neveu, [племянником (фр.).] а он стал звать Софью Николаевну кузиной и приобрел степень короткости и некоторые права в доме, каких постороннему
не приобрести
во сто лет.
—
Что же мне делать, cousin: я
не понимаю? Вы сейчас сказали,
что для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я
не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все эти люди, — она указала на улицу, —
что их занимает, тревожит:
что же нужно, во-вторых?
—
Не беспокойся.
Что хорошо под кистью, в другом искусстве
не годится. Все зависит от красок и немногих соображений ума, яркости воображения и своеобразия
во взгляде. Немного юмора, да чувства и искренности, да воздержности, да… поэзии…
—
Что это у Марфеньки глазки красны?
не плакала ли
во сне? — заботливо спрашивала она у няни. —
Не солнышко ли нажгло? Закрыты ли у тебя занавески? Смотри ведь, ты, разиня! Я ужо посмотрю.
Они холодно смотрели на кружок, определили Райского словом «романтик», холодно слушали или вовсе
не слушали его стихи и прозу и
не ставили его ни
во что.
А его резали ножом, голова у него горела. Он вскочил и ходил с своей картиной в голове по комнате, бросаясь почти в исступлении
во все углы,
не помня себя,
не зная,
что он делает. Он вышел к хозяйке, спросил, ходил ли доктор, которому он поручил ее.
Он прописал до света, возвращался к тетрадям
не один раз
во дню, приходя домой вечером, опять садился к столу и записывал,
что снилось ему в перспективе.
— Ах, очень! Как вы писали,
что приедете, я всякую ночь вижу вас
во сне, только совсем
не таким…
—
Не люблю,
не люблю, когда ты так дерзко говоришь! — гневно возразила бабушка. — Ты
во что сам вышел, сударь: ни Богу свеча, ни черту кочерга! А Нил Андреич все-таки почтенный человек,
что ни говори: узнает,
что ты так небрежно имением распоряжаешься — осудит! И меня осудит, если я соглашусь взять: ты сирота…
— Я думаю, — говорил он
не то Марфеньке,
не то про себя, —
во что хочешь веруй: в божество, в математику или в философию, жизнь поддается всему. Ты, Марфенька, где училась?
Марина была
не то
что хороша собой, а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать,
что именно,
что привлекало к ней многочисленных поклонников:
не то скользящий быстро по предметам, ни на
чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз,
не то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра
во всей фигуре, в щеках и в губах, в руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка, как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог знает
что!
— Вы говорите, — начал, однако, он, —
что у меня есть талант: и другие тоже говорят, даже находят
во мне таланты. Я, может быть, и художник в душе, искренний художник, — но я
не готовился к этому поприщу…
Но
во всяком случае,
что бы она ни была, она —
не Марфенька.
Иногда он дня по два
не говорил, почти
не встречался с Верой, но
во всякую минуту знал, где она,
что делает. Вообще способности его, устремленные на один, занимающий его предмет, изощрялись до невероятной тонкости, а теперь, в этом безмолвном наблюдении за Верой, они достигли степени ясновидения.
Я даже, кажется, уверую в то,
чего не бывает и
во что все перестали верить — в дружбу между мужчиной и женщиной.
Если Райский как-нибудь перешагнет эту черту, тогда мне останется одно: бежать отсюда! Легко сказать — бежать, а куда? Мне вместе и совестно: он так мил, добр ко мне, к сестре — осыпает нас дружбой, ласками, еще хочет подарить этот уголок… этот рай, где я узнала,
что живу,
не прозябаю!.. Совестно, зачем он расточает эти незаслуженные ласки, зачем так старается блистать передо мною и хлопочет возбудить
во мне нежное чувство, хотя я лишила его всякой надежды на это. Ах, если б он знал, как напрасно все!
—
Что же такое
во мне: ты видишь,
что я тебе
не чужой,
не по одному родству…
— Один ты заперла мне: это взаимность, — продолжал он. — Страсть разрешается путем уступок, счастья, и обращается там, смотря по обстоятельствам,
во что хочешь: в дружбу, пожалуй, в глубокую, святую, неизменную любовь — я ей
не верю, — но
во что бы ни было,
во всяком случае, в удовлетворение, в покой… Ты отнимаешь у меня всякую надежду… на это счастье… да?
—
Во имя того же,
во имя
чего занял у вас деньги, то есть мне нужны они, а у вас есть. И тут то же: вы возьмете на себя, вам ничего
не сделают, а меня упекут — надеюсь, это логика!
— Ведь это верно, бабушка: вы мудрец. Да здесь, я вижу, — непочатый угол мудрости! Бабушка, я отказываюсь перевоспитывать вас и отныне ваш послушный ученик, только прошу об одном —
не жените меня.
Во всем остальном буду слушаться вас. Ну, так
что же попадья?
— А вот этого я и
не хочу, — отвечала она, — очень мне весело,
что вы придете при нем — я хочу видеть вас одного: хоть на час будьте мой — весь мой… чтоб никому ничего
не досталось! И я хочу быть — вся ваша… вся! — страстно шепнула она, кладя голову ему на грудь. — Я ждала этого, видела вас
во сне, бредила вами,
не знала, как заманить. Случай помог мне — вы мой, мой, мой! — говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух.
«Молодец, красивый мужчина: но какая простота… чтоб
не сказать больше…
во взгляде, в манерах! Ужели он — герой Веры!..» — думал Райский, глядя на него и с любопытством ожидая,
что покажет дальнейшее наблюдение.
— Я
не знаю, какие они были люди. А Иван Иванович — человек, какими должны быть все и всегда. Он
что скажет,
что задумает, то и исполнит. У него мысли верные, сердце твердое — и есть характер. Я доверяюсь ему
во всем, с ним
не страшно ничто, даже сама жизнь!
— Марфа Васильевна, — шептал он чуть слышно, — со мной делается что-то такое хорошее, такое приятное,
чего я никогда
не испытывал… точно все шевелится
во мне…
Она употребила другой маневр: сказала мужу,
что друг его знать ее
не хочет,
не замечает, как будто она была мебель в доме, пренебрегает ею,
что это ей очень обидно и
что виноват
во всем муж, который
не умеет привлечь в дом порядочных людей и заставить уважать жену.
Он раза два еще писал ее портрет и все
не кончал, говоря,
что не придумал,
во что ее одеть и какой цветок нарисовать на груди.
— Я тебе сказал,
что во мне
не может умереть надежда, пока я
не знаю,
что ты
не свободна, любишь кого-нибудь…
—
Чего,
чего! — повторил он, — во-первых, я люблю вас и требую ответа полного… А потом верьте мне и слушайтесь! Разве
во мне меньше пыла и страсти, нежели в вашем Райском, с его поэзией? Только я
не умею говорить о ней поэтически, да и
не надо. Страсть
не разговорчива… А вы
не верите,
не слушаетесь!..
— Я вот слушаюсь вас и верю, когда вижу,
что вы дело говорите, — сказал он. — Вас смущала резкость
во мне, — я сдерживаюсь. Отыскал я старые манеры и скоро буду, как Тит Никоныч, шаркать ножкой, кланяясь, и улыбаться.
Не бранюсь,
не ссорюсь, меня
не слыхать. Пожалуй, скоро ко всенощной пойду…
Чего еще!
— Прощайте, Вера, вы
не любите меня, вы следите за мной, как шпион, ловите слова, делаете выводы… И вот, всякий раз, как мы наедине, вы — или спорите, или пытаете меня, — а на пункте счастья мы все там же, где были… Любите Райского: вот вам задача! Из него, как из куклы, будете делать
что хотите, наряжать
во все бабушкины отрепья или делать из него каждый день нового героя романа, и этому конца
не будет. А мне некогда, у меня есть дела…
Я толкнулся
во флигель к Николаю Васильевичу — дома нет, а между тем его нигде
не видно, ни на Pointe, [Стрелке (фр.).] ни у Излера, куда он хаживал инкогнито, как он говорит. Я — в город, в клуб — к Петру Ивановичу. Тот уж издали, из-за газет, лукаво выглянул на меня и улыбнулся: «Знаю, знаю, зачем, говорит:
что, дверь захлопнулась, оброк прекратился!..»
Между тем граф серьезных намерений
не обнаруживал и наконец… наконец… вот где ужас! узнали,
что он из «новых» и своим прежним правительством был — «mal vu», [на подозрении (фр.).] и «эмигрировал» из отечества в Париж, где и проживал, а главное,
что у него там, под голубыми небесами,
во Флоренции или в Милане, есть какая-то нареченная невеста, тоже кузина…
что вся ее фортуна («fortune» — в оригинале) перейдет в его род из того рода, так же как и виды на карьеру.
Вы
не дорожили ничем — даже приличиями, были небрежны в мыслях, неосторожны в разговорах, играли жизнью, сорили умом, никого и ничего
не уважали, ни
во что не верили и учили тому же других, напрашивались на неприятности, хвастались удалью.
Он едва договорил и с трудом вздохнул, скрадывая тяжесть этого вздоха от Веры. Голос у него дрожал против воли. Видно было,
что эта «тайна», тяжесть которой он хотел облегчить для Веры, давила теперь
не одну ее, но и его самого. Он страдал — и хотел
во что бы то ни стало скрыть это от нее…
Вглядевшись и вслушавшись
во все,
что проповедь юного апостола выдавала за новые правды, новое благо, новые откровения, она с удивлением увидела,
что все то,
что было в его проповеди доброго и верного, —
не ново,
что оно взято из того же источника, откуда черпали и
не новые люди,
что семена всех этих новых идей, новой «цивилизации», которую он проповедовал так хвастливо и таинственно, заключены в старом учении.
Она молча сидела с Викентьевым; шептать им было
не о
чем. Они и прежде беседовали о своих секретах
во всеуслышание. И редко, редко удавалось Райскому вызвать ее на свободный лепет, или уж Викентьев так рассмешит,
что терпенья никакого
не станет, и она прорвется нечаянно смехом, а потом сама испугается, оглянется вокруг, замолчит и погрозит ему.
— Бабушка! — заключила Вера, собравшись опять с силами. — Я ничего
не хочу! Пойми одно: если б он каким-нибудь чудом переродился теперь, стал тем,
чем я хотела прежде чтоб он был, — если б стал верить
во все,
во что я верю, — полюбил меня, как я… хотела любить его, — и тогда я
не обернулась бы на его зов…
— Бабушка! ты
не поняла меня, — сказала она кротко, взяв ее за руки, — успокойся, я
не жалуюсь тебе на него. Никогда
не забывай,
что я одна виновата —
во всем… Он
не знает,
что произошло со мной, и оттого пишет. Ему надо только дать знать, объяснить, как я больна, упала духом, — а ты собираешься, кажется, воевать! Я
не того хочу. Я хотела написать ему сама и
не могла, — видеться недостает сил, если б я и хотела…
Она куталась в плед, чтоб согреться, и взглядывала по временам на Райского, почти
не замечая,
что он делает, и все задумывалась, задумывалась, и казалось, будто в глазах ее отражалось течение всей ее молодой, но уже глубоко взволнованной и еще
не успокоенной жизни, жажда покоя, тайные муки и робкое ожидание будущего, — все мелькало
во взгляде.
С первой минуты ее откровенности, несмотря на свою жестокую муку, он беспристрастно сознавал и верил, и тогда же выразил ей,
что она
не виновна, а «несчастлива»: так думал и теперь. Виноватым
во всем, и еще более несчастным слепотой — считал он Марка.
Вера, глядя на него, угадала,
что он
во второй раз скатился с своего обрыва счастливых надежд. Ее сердце, женский инстинкт, дружба — все бросилось на помощь бедному Тушину, и она
не дала рухнуть окончательно всем его надеждам, удержав одну, какую только могла дать ему в своем положении, — это безграничное доверие и уважение.
Он прав,
во всем прав: за
что же эта немая и глухая разлука? Она
не может обвинить его в своем «падении», как «отжившие люди» называют это… Нет! А теперь он пошел на жертвы до самоотвержения, бросает свои дела, соглашается… венчаться! За
что же этот нож, лаконическая записка, вместо дружеского письма, посредник — вместо самой себя?
О Вере
не произнесли ни слова, ни тот, ни другой. Каждый знал,
что тайна Веры была известна обоим, и от этого им было неловко даже произносить ее имя. Кроме того, Райский знал о предложении Тушина и о том, как он вел себя и какая страдательная роль выпала ему на долю
во всей этой драме.
Тушин жил,
не подозревая,
что умеет жить, как мольеровский bourgeois-gentilhomme [мещанин
во дворянстве (фр.).]
не подозревал,
что «говорит прозой», и жил одинаково, бывало ли ему от того хорошо или нехорошо. Он был «человек», как коротко и верно определила его умная и проницательная Вера.
Одна Вера ничего этого
не знала,
не подозревала и продолжала видеть в Тушине прежнего друга, оценив его еще больше с тех пор, как он явился
во весь рост над обрывом и мужественно перенес свое горе, с прежним уважением и симпатией протянул ей руку, показавшись в один и тот же момент и добрым, и справедливым, и великодушным — по своей природе,
чего брат Райский, более его развитой и образованный, достигал таким мучительным путем.
Никто
не может сказать —
что я
не буду один из этих немногих…
Во мне слишком богата фантазия. Искры ее, как вы сами говорите, разбросаны в портретах, сверкают даже в моих скудных музыкальных опытах!.. И если
не сверкнули в создании поэмы, романа, драмы или комедии, так это потому…»
Райский, живо принимая впечатления, меняя одно на другое, бросаясь от искусства к природе, к новым людям, новым встречам, — чувствовал,
что три самые глубокие его впечатления, самые дорогие воспоминания, бабушка, Вера, Марфенька — сопутствуют ему всюду, вторгаются
во всякое новое ощущение, наполняют собой его досуги,
что с ними тремя — он связан и той крепкой связью, от которой только человеку и бывает хорошо — как ни от
чего не бывает, и от нее же бывает иногда больно, как ни от
чего, когда судьба неласково дотронется до такой связи.