Неточные совпадения
—
Что, мол, пожар,
что ли?» В окно так-то смотрим, а он глядел, глядел на нас, да разом как крикнет: «Хозяин, говорит, Естифей Ефимыч потонули!» — «Как потонул? где?» — «К городничему, говорит, за реку чего-то пошли, сказали,
что коли Федосья Ивановна, — это я-то, — придет, чтоб его в чуланчике подождали, а тут, слышим, кричат на берегу: „Обломился, обломился, потонул!“ Побегли — ничего уж
не видно, только дыра
во льду и водой сравнялась, а приступить нельзя, весь лед иструх».
Немец то бежит полем, то присядет в рожь, так
что его совсем там
не видно, то над колосьями снова мелькнет его черная шляпа; и вдруг, заслышав веселый хохот совсем в другой стороне, он встанет, вздохнет и, никого
не видя глазами, водит
во все стороны своим тевтонским клювом.
— Здравствуй, Женичка! — безучастно произнесла Ольга Сергеевна, подставляя щеку наклонившейся к ней девушке, и сейчас же непосредственно продолжала: — Положим,
что ты еще ребенок, многого
не понимаешь, и потому тебе, разумеется,
во многом снисходят; но, помилуй, скажи,
что же ты за репутацию себе составишь? Да и
не себе одной: у тебя еще есть сестра девушка. Положим опять и то,
что Соничку давно знают здесь все, но все-таки ты ее сестра.
—
Чего? да разве ты
не во всех в них влюблен? Как есть
во всех. Такой уж ты, брат, сердечкин, и я тебя
не осуждаю. Тебе хочется любить, ты вот распяться бы хотел за женщину, а никак это у тебя
не выходит. Никто ни твоей любви, ни твоих жертв
не принимает, вот ты и ищешь все своих идеалов. Какое тут, черт, уважение. Разве, уважая Лизу Бахареву, можно уважать Зинку, или уважая поповну, рядом с ней можно уважать Гловацкую?
Был еще за городом гусарский выездной манеж, состроенный из осиновых вершинок и оплетенный соломенными притугами, но это было временное здание. Хотя губернский архитектор, случайно видевший счеты,
во что обошелся этот манеж правительству, и утверждал,
что здание это весьма замечательно в истории военных построек, но это нимало
не касается нашего романа и притом с подробностью обработано уездным учителем Зарницыным в одной из его обличительных заметок, напечатанных в «Московских ведомостях».
Когда распочалась эта пора пробуждения, ясное дело,
что новые люди этой эпохи
во всем рвались к новому режиму, ибо
не видали возможности идти к добру с лестью, ложью, ленью и всякою мерзостью.
Началось ренегатство, и
во время стремительного бега назад люди забыли,
что гонит их
не пошлость дураков и шутов, а тупость общества да собственная трусость.
— А ничего, матушка, ваше превосходительство,
не значит, — отвечал Розанов. — Семейное что-нибудь, разумеется,
во что и входить-то со стороны, я думаю, нельзя. Пословица говорится: «свои собаки грызутся, а чужие под стол». О здоровье своем
не извольте беспокоиться: начнется изжога — магнезии кусочек скушайте, и пройдет, а нам туда прикажите теперь прислать бульонцу да кусочек мяса.
Уездное общество ей было положительно гадко, и она весьма тщательно старалась избегать всякого с ним сближения, но делала это чрезвычайно осторожно, во-первых, чтобы
не огорчить отца, прожившего в этом обществе свой век, а во-вторых, и потому,
что терпимость и мягкость были преобладающими чертами ее доброго нрава.
— Дело
не в скандале, а в том,
что вы пропадаете, тогда как, мне кажется… я, может быть, и ошибаюсь, но
во всяком случае мне кажется,
что вы еще можете быть очень полезны.
Но только
во всем,
что произошло около нас с тех пор, как вы дома, я
не вижу ничего,
что было бы из ряда вон.
—
Что!
что! Этих мыслей мы
не понимаем? — закричал Бычков, давно уже оравший
во всю глотку. — Это мысль наша родная; мы с ней родились; ее сосали в материнском молоке. У нас правда по закону свята, принесли ту правду наши деды через три реки на нашу землю. Еще Гагстгаузен это видел в нашем народе. Вы думаете там, в Польше,
что он нам образец?.. Он нам тьфу! — Бычков плюнул и добавил: — вот
что это он нам теперь значит.
Райнер и Рациборский
не пили «польской старки», а все прочие, кроме Розанова,
во время закуски два раза приложились к мягкой, маслянистой водке, без всякого сивушного запаха. Розанов
не повторил, потому
что ему показалось, будто и первая рюмка как-то уж очень сильно ударила ему в голову.
Ярошиньский всех наблюдал внимательно и
не давал застыть живым темам. Разговор о женщинах, вероятно, представлялся ему очень удобным, потому
что он его поддерживал
во время всего ужина и, начав полушутя, полусерьезно говорить об эротическом значении женщины, перешел к значению ее как матери и, наконец, как патриотки и гражданки.
Рогнеда Романовна от природы была очень правдива, и, может быть, она
не лгала даже и в настоящем случае, но все-таки ей нельзя было
во всем верить на слово, потому
что она была женщина «политичная». — Давно известно,
что в русском обществе недостаток людей политических всегда щедро вознаграждался обилием людей политичных, и Рогнеда Романовна была одним из лучших экземпляров этого завода.
—
Не все понимаем, — сказала хозяйка. — Это из Белой Криницы иноки,
что по поповщине, принесли. Помогать, точно,
во всем помогает, а
не понимаем. Тови-то, это мы поняли; должно,
что поняли; а стомаха, уж все спор идет.
Что такое это стомаха?
—
Во второй раз слышу и никак в толк
не возьму.
Что ж тут такого? Ведь речей неудобных, конечно, никто
не скажет.
— Арестуйте его, — повторила Богатырева. — Я мать, я имею право на моего сына, и если вы
не хотите сделать ничего в удовлетворение моей справедливой просьбы, то я, мать, сама мать, прошу вас, арестуйте его, чтоб он только ни
во что не попался.
— А вы у меня ни
во что не смейте мешаться, — пригрозила она стоявшему посреди залы мужу, —
не смейте ничего рассказывать: Серж через три дня будет в Богатыревке.
Во-первых, все это было ему до такой степени больно,
что он
не находил в себе силы с должным хладнокровием опровергать взведенные на него обвинения, а во-вторых,
что же он и мог сказать?
Визит этот был сделан в тех соображениях,
что нехорошо быть знакомой с дочерью и
не знать семейства. За окончанием всего этого маркиза снова делалась дамой, чтущей законы света, и спешила обставить свои зады сообразно всем требованиям этих законов. Первого же шага она
не боялась, во-первых, по своей доброте и взбалмошности, а во-вторых, и потому,
что считала себя достаточно высоко поставленною для того, чтобы
не подвергнуться обвинениям в искательстве.
Потом в Лизе было равнодушие, такое равнодушие,
что ей все равно,
что около нее ни происходит; но вдруг она
во что-нибудь вслушается,
во что-нибудь всмотрится и ни с того ни с сего примет в этом горячее участие, тогда как, собственно, дело ее нимало
не интересует и она ему более
не сочувствует,
чем сочувствует.
Давно все знали в Москве,
что и в Петербурге политическая возбужденность совсем упала, в обществе начался критический разбор либерализма, но еще в Москве
не знали хорошо,
во что ударились рассеянные остатки петербургских псевдолибералов.
В первый день Ольга Александровна по обыкновению была
не в меру нежна;
во второй —
не в меру чувствительна и придирчива, а там у нее
во лбу сощелкивало, и она несла зря,
что ни попало.
Полинька Калистратова обыкновенно уходила от Лизы домой около двух часов и нынче ушла от Лизы в это же самое время.
Во всю дорогу и дома за обедом Розанов
не выходил из головы у Полиньки. Жаль ей очень его было. Ей приходили на память его теплая расположенность к ней и хлопоты о ребенке, его одиночество и неуменье справиться с своим положением. «А впрочем,
что можно и сделать из такого положения?» — думала Полинька и вышла немножко погулять.
Доктор сидел в вицмундире, как возвратился четыре дня тому назад из больницы, и завивал в руках длинную полоску бумажки. В нумере все было в порядке, и сам Розанов тоже казался в совершенном порядке:
во всей его фигуре
не было заметно ни следа четырехдневного пьянства, и лицо его смотрело одушевленно и опрятно. Даже оно было теперь свежее и счастливее,
чем обыкновенно. Это бывает у некоторых людей, страдающих запоем, в первые дни их болезни.
Одевшись, Розанов вышел за драпировку и остолбенел: он подумал,
что у него продолжаются галлюцинации. Он протер глаза и, несмотря на стоявший в комнате густой сумрак, ясно отличил лежащую на диване женскую фигуру. «Боже мой! неужто это было
не во сне? Неужто в самом деле здесь Полинька? И она видела меня здесь!.. Это гостиница!» — припомнил он, взглянув на нумерную обстановку.
Лиза оставалась неподвижною одна-одинешенька в своей комнате. Мертвая апатия, недовольство собою и всем окружающим, с усилием подавлять все это внутри себя, резко выражались на ее болезненном личике. Немного нужно было иметь проницательности, чтобы, глядя на нее теперь, сразу видеть,
что она
во многом обидно разочарована и ведет свою странную жизнь только потому,
что твердо решилась
не отставать от своих намерений — до последней возможности содействовать попытке избавиться от семейного деспотизма.
Лиза находила,
что все это
не резон,
что это опять смахивает на родительскую опеку, о которой Белоярцева никто
не просил, и
что он
во всяком случае нарушил общественное равноправие на первом шагу.
— Этого жизнь
не может доказать, — толковал Белоярцев вполголоса и с важностью Прорвичу. — Вообще целое это положение есть глупость и притом глупость, сочиненная
во вред нам. Спорьте смело,
что если теория верна, то она оправдается.
Что такое теория? — Ноты. Отчего же
не петь по нотам, если умеешь?
Толстый, мясистый, как у попугая, язык занимал так много места
во рту этого геркулеса,
что для многих звуков в этом рту
не оставалось никакого места.
Самой madame Мечниковой ничего на этот счет
не приходило в голову, но Бертольди один раз, сидя дома за вечерним чаем, нашла в книжке, взятой ею у Агаты, клочок почтовой бумажки, на которой было сначала написано женскою рукою: «Я хотя и
не намерена делать вас своим оброчником и ни в
чем вас
не упрекаю, потому
что во всем виновата сама, но меня очень обижают ваши ко мне отношения.
Белоярцев дулся несколько дней после этого разговора и высказывал,
что во всяком деле ему с часу на час все приходится убеждаться,
что его
не понимают.
— И всё
во имя теории! Нет, бог с ними, с их умными теориями, и с их сочувствием. Мы ни в
чем от них
не нуждаемся и будем очень рады как можно скорее освободиться от их внимания. Наше дело, — продолжал Петровский,
не сводя глаз с Райнера, — добыть нашим бедным хлопкам землю, разделить ее по-братски, — и пусть тогда будет народная воля.
—
Не может,
не может, Лизавета Егоровна, и я
не желаю вмешиваться ни
во что.
—
Что же? Вы человек, которому я верила, с которым мы
во всем согласились, с которым… даже думала никогда
не расставаться…
Женни вертелась около опущенных занавесок драпировки и понимала,
что, во-первых, ее караульное положение здесь неестественно, а во-вторых, она
не знала,
что делать, если горничная или няня подойдет к ней и попросит ее дать дорогу за драпировку.
Розанов только Евгении Петровне рассказал,
что от Альтерзонов ожидать нечего и
что Лизе придется отнимать себе отцовское наследство
не иначе как тяжбою. Лизе он медлил рассказать об этом, ожидая, пока она оправится и будет в состоянии равнодушнее выслушать
во всяком случае весьма неприятную новость. Он сказал,
что Альтерзона нет в городе и
что он приедет
не прежде как недели через две.
— Да сами согласитесь, к
чему они все это наклоняют, наши писатели? Я
не вижу ничего хорошего
во всем, к
чему они все наклоняют. Труд, труд, да труд затрубили, а мои дочери
не так воспитаны, чтобы трудиться.