Неточные совпадения
— И что особенного, кроме красоты,
нашел ты
в своей кузине?
Они знали, на какое употребление уходят у него деньги, но на это они смотрели снисходительно, помня нестрогие нравы повес своего времени и
находя это
в мужчине естественным. Только они, как нравственные женщины, затыкали уши, когда он захочет похвастаться перед ними своими шалостями или когда кто другой вздумает довести до их сведения о каком-нибудь его сумасбродстве.
Если оказывалась книга
в богатом переплете лежащею на диване, на стуле, — Надежда Васильевна ставила ее на полку; если западал слишком вольный луч солнца и играл на хрустале, на зеркале, на серебре, — Анна Васильевна
находила, что глазам больно, молча указывала человеку пальцем на портьеру, и тяжелая, негнущаяся шелковая завеса мерно падала с петли и закрывала свет.
Зато внизу, у Николая Васильевича, был полный беспорядок. Старые предания мешались там с следами современного комфорта. Подле тяжелого буля стояла откидная кушетка от Гамбса, высокий готический камин прикрывался ширмами с картинами фоблазовских нравов, на столах часто утро заставало остатки ужина, на диване можно было
найти иногда женскую перчатку, ботинку,
в уборной его — целый магазин косметических снадобьев.
Другие
находили это натуральным, даже высоким, sublime, [возвышенным (фр.).] только Райский — бог знает из чего, бился истребить это
в ней и хотел видеть другое.
Но если покойный дух жизни тихо опять веял над ним, или попросту «
находил на него счастливый стих», лицо его отражало запас силы воли, внутренней гармонии и самообладания, а иногда какой-то задумчивой свободы, какого-то идущего к этому лицу мечтательного оттенка, лежавшего не то
в этом темном зрачке, не то
в легком дрожании губ.
Но когда на учителя
находили игривые минуты и он,
в виде забавы, выдумывал, а не из книги говорил свои задачи, не прибегая ни к доске, ни к грифелю, ни к правилам, ни к пинкам, — скорее всех, путем сверкающей
в голове догадки, доходил до результата Райский.
Так было до воскресенья. А
в воскресенье Райский поехал домой,
нашел в шкафе «Освобожденный Иерусалим»
в переводе Москотильникова, и забыл об угрозе, и не тронулся с дивана, наскоро пообедал, опять лег читать до темноты. А
в понедельник утром унес книгу
в училище и тайком, торопливо и с жадностью, дочитывал и, дочитавши, недели две рассказывал читанное то тому, то другому.
По целым часам, с болезненным любопытством, следит он за лепетом «испорченной Феклушки». Дома читает всякие пустяки. «Саксонский разбойник» попадется — он прочтет его; вытащит Эккартсгаузена и фантазией допросится, сквозь туман, ясных выводов; десять раз прочел попавшийся экземпляр «Тристрама Шенди»;
найдет какие-нибудь «Тайны восточной магии» — читает и их; там русские сказки и былины, потом вдруг опять бросится к Оссиану, к Тассу и Гомеру или уплывет с Куком
в чудесные страны.
Райский
нашел тысячи две томов и углубился
в чтение заглавий. Тут были все энциклопедисты и Расин с Корнелем, Монтескье, Макиавелли, Вольтер, древние классики во французском переводе и «Неистовый Орланд», и Сумароков с Державиным, и Вальтер Скотт, и знакомый «Освобожденный Иерусалим», и «Илиада» по-французски, и Оссиан
в переводе Карамзина, Мармонтель и Шатобриан, и бесчисленные мемуары. Многие еще не разрезаны: как видно, владетели, то есть отец и дед Бориса, не успели прочесть их.
Он
в раздумье воротился домой: там
нашел письма. Бабушка бранила его, что он вышел из военной службы, а опекун советовал определиться
в сенат. Он прислал ему рекомендательные письма.
Между кипами литературных опытов, стихов и прозы, он
нашел одну тетрадь,
в заглавии которой стояло: «Наташа».
«…Он, воротясь домой после обеда
в артистическом кругу, — читал Райский вполголоса свою тетрадь, —
нашел у себя на столе записку,
в которой было сказано: „Навести меня, милый Борис: я умираю!.. Твоя Наташа“.
Спасая искренно и горячо от сетей «благодетеля», открывая глаза и матери и дочери на значение благодеяний — он влюбился сам
в Наташу. Наташа влюбилась
в него — и оба
нашли счастье друг
в друге, оба у смертного одра матери получили на него благословение.
Он был уверен, что встретит это всегда, долго наслаждался этой уверенностью, а потом
в ней же
нашел зерно скуки и начало разложения счастья.
«Где же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из всего этого материала может выйти разве пролог к роману! а самый роман — впереди, или вовсе не будет его! Какой роман
найду я там,
в глуши,
в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а не роман у живых людей, с огнем, движением, страстью!»
— Жалко Марию. Вот «Гулливеровы путешествия»
нашла у вас
в библиотеке и оставила у себя. Я их раз семь прочла. Забуду немного и опять прочту. Еще «Кота Мура», «Братья Серапионы», «Песочный человек»: это больше всего люблю.
— Ну хорошо, спасибо, я
найду сам! — поблагодарил Райский и вошел
в школу, полагая, что учитель, верно, знает, где живет Леонтий.
Бабушка, Марфенька, даже Леонтий — а он мыслящий ученый, читающий — все
нашли свою точку опоры
в жизни, стали на нее и счастливы.
«Бог дурака, поваля, кормит!» — приводила она и пословицу
в подкрепление, —
найдет дуру с богатством!
— Да, царь и ученый: ты знаешь, что прежде
в центре мира полагали землю, и все обращалось вокруг нее, потом Галилей, Коперник —
нашли, что все обращается вокруг солнца, а теперь открыли, что и солнце обращается вокруг другого солнца. Проходили века — и явления физического мира поддавались всякой из этих теорий. Так и жизнь: подводили ее под фатум, потом под разум, под случай — подходит ко всему. У бабушки есть какой-то домовой…
Я вижу, где обман, знаю, что все — иллюзия, и не могу ни к чему привязаться, не
нахожу ни
в чем примирения: бабушка не подозревает обмана ни
в чем и ни
в ком, кроме купцов, и любовь ее, снисхождение, доброта покоятся на теплом доверии к добру и людям, а если я… бываю снисходителен, так это из холодного сознания принципа, у бабушки принцип весь
в чувстве,
в симпатии,
в ее натуре!
Он бы уже соскучился
в своей Малиновке, уехал бы искать
в другом месте «жизни», радостно захлебываться ею под дыханием страсти или не
находить, по обыкновению, ни
в чем примирения с своими идеалами, страдать от уродливостей и томиться мертвым равнодушием ко всему на свете.
— Вы говорите, — начал, однако, он, — что у меня есть талант: и другие тоже говорят, даже
находят во мне таланты. Я, может быть, и художник
в душе, искренний художник, — но я не готовился к этому поприщу…
Он шел к бабушке и у ней
в комнате, на кожаном канапе, за решетчатым окном,
находил еще какое-то колыханье жизни, там еще была ему какая-нибудь работа, ломать старый век.
— И я добра вам хочу. Вот
находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна, не с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный человек, целовал бы у вас руки, вместо вас ходил бы по полям, под руку водил бы
в сад,
в пикет с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…
Он почти со скрежетом зубов ушел от нее, оставив у ней книги. Но, обойдя дом и воротясь к себе
в комнату, он
нашел уже книги на своем столе.
— Начинается-то не с мужиков, — говорил Нил Андреич, косясь на Райского, — а потом зло, как эпидемия, разольется повсюду. Сначала молодец ко всенощной перестанет ходить: «скучно, дескать», а потом
найдет, что по начальству
в праздник ездить лишнее; это, говорит, «холопство», а после
в неприличной одежде на службу явится, да еще бороду отрастит (он опять покосился на Райского) — и дальше, и дальше, — и дай волю, он тебе втихомолку доложит потом, что и Бога-то
в небе нет, что и молиться-то некому!..
Уважать человека сорок лет, называть его «серьезным», «почтенным», побаиваться его суда, пугать им других — и вдруг
в одну минуту выгнать его вон! Она не раскаивалась
в своем поступке,
находя его справедливым, но задумывалась прежде всего о том, что сорок лет она добровольно терпела ложь и что внук ее… был… прав.
Как он искренно готовился к своей благородной роли, как улыбалась ему идея долга, какую награду
нашел бы он
в своем сознании, если б…
Ни с кем она так охотно не пила кофе, ни с кем не говорила так охотно секретов,
находя, может быть,
в Анне Ивановне сходство с собой
в склонности к хозяйству, а больше всего глубокое уважение к своей особе, к своему роду, фамильным преданиям.
Ему предчувствие говорило, что это последний опыт, что
в Вере он или
найдет, или потеряет уже навсегда свой идеал женщины, разобьет свою статую
в куски и потушит диогеновский фонарь.
«А! вот и пробный камень. Это сама бабушкина „судьба“ вмешалась
в дело и требует жертвы, подвига — и я его совершу. Через три дня видеть ее опять здесь… О, какая нега! Какое солнце взойдет над Малиновкой! Нет, убегу! Чего мне это стоит, никто не знает! И ужели не
найду награды, потерянного мира? Скорей, скорей прочь…» — сказал он решительно и кликнул Егора, приказав принести чемодан.
Он написал ей ответ, где повторил о своем намерении уехать, не повидавшись с нею,
находя, что это единственный способ исполнить ее давнишнее требование, — оставить ее
в покое и прекратить свою собственную пытку. Потом разорвал свой дневник и бросил по ветру клочки, вполне разочарованный
в произведениях своей фантазии.
Он пошел на минуту к себе. Там
нашел он письма из Петербурга, между ними одно от Аянова, своего приятеля и партнера Надежды Васильевны и Анны Васильевны Пахотиных,
в ответ на несколько своих писем к нему,
в которых просил известий о Софье Беловодовой, а потом забыл.
— Ты скажи мне, что с тобой, Вера? Ты то проговариваешься, то опять уходишь
в тайну; я
в потемках, я не знаю ничего… Тогда, может быть, я
найду и средство…
Он на другой день утром взял у Шмита porte-bouquet и обдумывал, из каких цветов должен быть составлен букет для Марфеньки. Одних цветов нельзя было
найти в позднюю пору, другие не годились.
В глазах был испуг и тревога. Она несколько раз трогала лоб рукой и села было к столу, но
в ту же минуту встала опять, быстро сдернула с плеч платок и бросила
в угол за занавес, на постель, еще быстрее отворила шкаф, затворила опять, ища чего-то глазами по стульям, на диване — и, не
найдя, что ей нужно, села на стул, по-видимому,
в изнеможении.
— Пусть драпировка, — продолжала Вера, — но ведь и она, по вашему же учению, дана природой, а вы хотите ее снять. Если так, зачем вы упорно привязались ко мне, говорите, что любите, — вон изменились, похудели!.. Не все ли вам равно, с вашими понятиями о любви,
найти себе подругу там
в слободе или за Волгой
в деревне? Что заставляет вас ходить целый год сюда, под гору?
Она, наклонив голову, стояла у подъема на обрыв, как убитая. Она припоминала всю жизнь и не
нашла ни одной такой горькой минуты
в ней. У ней глаза были полны слез.
Он сравнивал ее с другими, особенно «новыми» женщинами, из которых многие так любострастно поддавались жизни по новому учению, как Марина своим любвям, — и
находил, что это — жалкие, пошлые и более падшие создания, нежели все другие падшие женщины, уступавшие воображению, темпераменту, и даже золоту, а те будто бы принципу, которого часто не понимали,
в котором не убедились, поверив на слово, следовательно, уступали чему-нибудь другому, чему простодушно уступала, например, жена Козлова, только лицемерно или тупо прикрывали это принципом!
Открыла другой футляр, побольше — там серьги. Она вдела их
в уши и, сидя
в постели, тянулась взглянуть на себя
в зеркало. Потом открыла еще два футляра и
нашла большие массивные браслеты,
в виде змеи кольцом, с рубиновыми глазами, усеянной по местам сверкающими алмазами, и сейчас же надела их.
Она засмеялась, потом поглядела кругом, поцеловала записку, покраснела до ушей и, спрыгнув с постели, спрятала ее
в свой шкафчик, где у нее хранились лакомства. И опять подбежала к туалету, посмотреть, нет ли чего-нибудь еще, и
нашла еще футлярчик.
— Послушайте, Вера Васильевна, не оставляйте меня
в потемках. Если вы
нашли нужным доверить мне тайну… — он на этом слове с страшным усилием перемог себя, — которая касалась вас одной, то объясните всю историю…
Такую великую силу — стоять под ударом грома, когда все падает вокруг, — бессознательно, вдруг, как клад
найдет, почует
в себе русская женщина из народа, когда пламень пожара пожрет ее хижину, добро и детей.
К вечеру второго дня
нашли Веру, сидящую на полу,
в углу большой залы, полуодетую. Борис и жена священника, приехавшая
в тот день, почти силой увели ее оттуда и положили
в постель.
Что бабушка страдает невыразимо — это ясно. Она от скорби изменилась, по временам горбится, пожелтела, у ней прибавились морщины. Но тут же рядом, глядя на Веру или слушая ее, она вдруг выпрямится, взгляд ее загорится такою нежностью, что как будто она теперь только
нашла в Вере не прежнюю Веру, внучку, но собственную дочь, которая стала ей еще милее.
В ожидании какого-нибудь серьезного труда, какой могла дать ей жизнь со временем, по ее уму и силам, она положила не избегать никакого дела, какое представится около нее, как бы оно просто и мелко ни было, —
находя, что, под презрением к мелкому, обыденному делу и под мнимым ожиданием или изобретением какого-то нового, еще небывалого труда и дела, кроется у большей части просто лень или неспособность, или, наконец, больное и смешное самолюбие — ставить самих себя выше своего ума и сил.
Но едва пробыли часа два дома, как оробели и присмирели, не
найдя ни
в ком и ни
в чем ответа и сочувствия своим шумным излияниям. От смеха и веселого говора раздавалось около них печальное эхо, как
в пустом доме.
«А когда после? — спрашивала она себя, медленно возвращаясь наверх. —
Найду ли я силы написать ему сегодня до вечера? И что напишу? Все то же: „Не могу, ничего не хочу, не осталось
в сердце ничего…“ А завтра он будет ждать там,
в беседке. Обманутое ожидание раздражит его, он повторит вызов выстрелами, наконец, столкнется с людьми, с бабушкой!.. Пойти самой, сказать ему, что он поступает „нечестно и нелогично“… Про великодушие нечего ему говорить: волки не знают его!..»