Неточные совпадения
— Погоди, погоди: никогда
ни один идеал не доживал до срока свадьбы: бледнел, падал, и я уходил охлажденный… Что фантазия создает, то анализ разрушает,
как карточный домик. Или сам идеал, не дождавшись охлаждения, уходит от меня…
Он был в их глазах пустой, никуда не годный,
ни на
какое дело,
ни для совета — старик и плохой отец, но он был Пахотин, а род Пахотиных уходит в древность, портреты предков занимают всю залу, а родословная не укладывается на большом столе, и в роде их было много лиц с громким значением.
— О
каком обмане, силе, лукавстве говорите вы? — спросила она. — Ничего этого нет. Никто мне
ни в чем не мешает… Чем же виноват предок? Тем, что вы не можете рассказать своих правил? Вы много раз принимались за это, и все напрасно…
—
Как это вы делали, расскажите! Так же сидели, глядели на все покойно, так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце? не вышли
ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли
ни разу, не покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя, что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся
ни испуг,
ни удивление, что его нет?
— Не таю: в ней не было ничего
ни таинственного,
ни возвышенного, а так,
как у всех…
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она
ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице,
как вчера,
как третьего дня,
как полгода назад.
—
Как прощай: а портрет Софьи!.. На днях начну. Я забросил академию и не видался
ни с кем. Завтра пойду к Кирилову: ты его знаешь?
Но вот Райскому за тридцать лет, а он еще ничего не посеял, не пожал и не шел
ни по одной колее, по
каким ходят приезжающие изнутри России.
Какие это периоды,
какие дни —
ни другие,
ни сам он не знал.
Между тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется у него!
Ни в книге этого нет,
ни учитель не рассказывал, а он рисует картину,
как будто был там, все видел сам.
Райский расплакался, его прозвали «нюней». Он приуныл, три дня ходил мрачный, так что узнать нельзя было: он ли это? ничего не рассказывал товарищам,
как они
ни приставали к нему.
Между товарищами он был очень странен: они тоже не знали,
как понимать его. Симпатии его так часто менялись, что у него не было
ни постоянных друзей,
ни врагов.
Полоумную Феклушку нарисовал в пещере, очень удачно осветив одно лицо и разбросанные волосы, корпус же скрывался во мраке:
ни терпенья,
ни уменья не хватило у него доделывать руки, ноги и корпус. И
как целое утро высидеть, когда солнце так весело и щедро льет лучи на луг и реку…
— Дядя Иван Кузьмич с Востока вывез, триста червонных заплатил: теперь этакой
ни за
какие деньги не отыщешь! — хвасталась она.
Она собственно не дотронется
ни до чего, а старчески грациозно подопрет одной рукой бок, а пальцем другой повелительно указывает, что
как сделать, куда поставить, убрать.
Он сохранял всегда учтивость и сдержанность в словах и жестах,
как бы с кем близок
ни был.
К бабушке он питал какую-то почтительную, почти благоговейную дружбу, но пропитанную такой теплотой, что по тому только,
как он входил к ней, садился, смотрел на нее, можно было заключить, что он любил ее без памяти. Никогда,
ни в отношении к ней,
ни при ней, он не обнаружил, по своему обыкновению, признака короткости, хотя был ежедневным ее гостем.
Побежали в кухню и из кухни лакеи, девки, —
как бабушка
ни отбивалась от угощенья.
— Почтенные такие, — сказала бабушка, — лет по восьмидесяти мужу и жене. И не слыхать их в городе: тихо у них, и мухи не летают. Сидят да шепчутся, да угождают друг другу. Вот пример всякому: прожили век,
как будто проспали.
Ни детей у них,
ни родных! Дремлют да живут!
Они одинаково прилежно занимались по всем предметам, не пристращаясь
ни к одному исключительно. И после, в службе, в жизни, куда их
ни сунут, в
какое положение
ни поставят — везде и всякое дело они делают «удовлетворительно», идут ровно, не увлекаясь
ни в
какую сторону.
Она живет —
как будто на станции, в дороге, готовая ежеминутно выехать. Нет у нее друзей —
ни мужчин,
ни женщин, а только множество знакомых.
— Осел! — сказал Райский и лег на диван, хотел заснуть, но звуки не давали,
как он
ни прижимал ухо к подушке, чтоб заглушить их. — Нет, так и режут.
Она прожила бы до старости, не упрекнув
ни жизнь,
ни друга,
ни его непостоянную любовь, и никого
ни в чем,
как не упрекает теперь никого и ничто за свою смерть. И ее болезненная, страдальческая жизнь, и преждевременная смерть казались ей — так надо.
Нет, — горячо и почти грубо напал он на Райского, — бросьте эти конфекты и подите в монахи,
как вы сами удачно выразились, и отдайте искусству все, молитесь и поститесь, будьте мудры и, вместе, просты,
как змеи и голуби, и что бы
ни делалось около вас, куда бы
ни увлекала жизнь, в
какую яму
ни падали, помните и исповедуйте одно учение, чувствуйте одно чувство, испытывайте одну страсть — к искусству!
— Видите, кузина, для меня и то уж счастье, что тут есть какое-то колебание, что у вас не вырвалось
ни да,
ни нет. Внезапное да — значило бы обман, любезность или уж такое счастье,
какого я не заслужил; а от нет было бы мне больно. Но вы не знаете сами, жаль вам или нет: это уж много от вас, это половина победы…
«Спросить, влюблены ли вы в меня — глупо, так глупо, — думал он, — что лучше уеду, ничего не узнав, а
ни за что не спрошу… Вот, поди ж ты: „выше мира и страстей“, а хитрит, вертится и ускользает,
как любая кокетка! Но я узнаю! брякну неожиданно, что у меня бродит в душе…»
Но
ни ревности,
ни боли он не чувствовал и только трепетал от красоты
как будто перерожденной, новой для него женщины. Он любовался уже их любовью и радовался их радостью, томясь жаждой превратить и то и другое в образы и звуки. В нем умер любовник и ожил бескорыстный артист.
— Спасибо за комплимент, внучек: давно я не слыхала —
какая тут красота! Вон на кого полюбуйся — на сестер! Скажу тебе на ухо, — шепотом прибавила она, — таких
ни в городе,
ни близко от него нет. Особенно другая… разве Настенька Мамыкина поспорит: помнишь, я писала, дочь откупщика?
— Ведь у меня тут все: сад и грядки, цветы… А птицы? Кто же будет ходить за ними?
Как можно —
ни за что…
— Нет,
ни за что! — качая головой, решительно сказала она. — Бросить цветник, мои комнатки…
как это можно!
— А то, что человек не чувствует счастья, коли нет рожна, — сказала она, глядя на него через очки. — Надо его ударить бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье было, и
какое оно плохонькое
ни есть, а все лучше бревна.
Как, однако,
ни потешались товарищи над его задумчивостью и рассеянностью, но его теплое сердце, кротость, добродушие и поражавшая даже их, мальчишек в школе, простота, цельность характера, чистого и высокого, — все это приобрело ему ничем не нарушимую симпатию молодой толпы. Он имел причины быть многими недоволен — им никто и никогда.
И некрасив он был: худ, задумчив, черты неправильные,
как будто все врознь,
ни румянца,
ни белизны на лице: оно было какое-то бесцветное.
Но где Уленьке было заметить такую красоту? Она заметила только, что у него то на вицмундире пуговицы нет, то панталоны разорваны или худые сапоги. Да еще странно казалось ей, что он
ни разу не посмотрел на нее пристально, а глядел
как на стену, на скатерть.
— Если б не она, ты бы не увидал на мне
ни одной пуговицы, — продолжал Леонтий, — я ем, сплю покойно, хозяйство хоть и маленькое, а идет хорошо;
какие мои средства, а на все хватает!
«
Как это они живут?» — думал он, глядя, что
ни бабушке,
ни Марфеньке,
ни Леонтью никуда не хочется, и не смотрят они на дно жизни, что лежит на нем, и не уносятся течением этой реки вперед, к устью, чтоб остановиться и подумать, что это за океан, куда вынесут струи? Нет! «Что Бог даст!» — говорит бабушка.
Он удивлялся,
как могло все это уживаться в ней и
как бабушка, не замечая вечного разлада старых и новых понятий, ладила с жизнью и переваривала все это вместе и была так бодра, свежа, не знала скуки, любила жизнь, веровала, не охлаждаясь
ни к чему, и всякий день был для нее
как будто новым, свежим цветком, от которого назавтра она ожидала плодов.
А она, кажется, всю жизнь,
как по пальцам, знает:
ни купцы,
ни дворня ее не обманут, в городе всякого насквозь видит, и в жизни своей, и вверенных ее попечению девочек, и крестьян, и в кругу знакомых — никаких ошибок не делает, знает,
как где ступить, что сказать,
как и своим и чужим добром распорядиться! Словом,
как по нотам играет!
Марина была не то что хороша собой, а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать, что именно, что привлекало к ней многочисленных поклонников: не то скользящий быстро по предметам,
ни на чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках и в губах, в руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка,
как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог знает что!
С Савельем случилось то же, что с другими: то есть он поглядел на нее раза два исподлобья, и хотя был некрасив, но удостоился ее благосклонного внимания,
ни более
ни менее,
как прочие. Потом пошел к барыне просить позволения жениться на Марине.
У него были такие большие руки, с такими длинными и красными пальцами, что
ни в
какие перчатки, кроме замшевых, не входили. Он был одержим кадетским аппетитом и институтскою робостью.
Как он
ни затрогивает ее ум, самолюбие, ту или другую сторону сердца — никак не может вывести ее из круга ранних, девических понятий, теплых, домашних чувств, логики преданий и преподанных бабушкой уроков.
— Очень часто: вот что-то теперь пропал. Не уехал ли в Колчино, к maman? Надо его побранить, что, не сказавшись, уехал. Бабушка выговор ему сделает: он боится ее… А когда он здесь — не посидит смирно: бегает, поет. Ах,
какой он шалун! И
как много кушает! Недавно большую, пребольшую сковороду грибов съел! Сколько булочек скушает за чаем! Что
ни дай, все скушает. Бабушка очень любит его за это. Я тоже его…
— Что тебе, леший, не спится? — сказала она и, согнув одно бедро, скользнула проворно мимо его, — бродит по ночам! Ты бы хоть лошадям гривы заплетал, благо нет домового! Срамит меня только перед господами! — ворчала она, несясь,
как сильф, мимо его, с тарелками, блюдами, салфетками и хлебами в обеих руках, выше головы, но так, что
ни одна тарелка не звенела,
ни ложка,
ни стакан не шевелились у ней.
Она столько вносила перемены с собой, что с ее приходом
как будто падал другой свет на предметы; простая комната превращалась в какой-то храм, и Вера,
как бы
ни запрятывалась в угол, всегда была на первом плане, точно поставленная на пьедестал и освещенная огнями или лунным светом.
— Это не беда: Николай Андреич прекрасный, добрый — и шалун такой же резвый,
как ты, а ты у меня скромница, лишнего
ни себе,
ни ему не позволишь. Куда бы вы
ни забежали вдвоем, что бы
ни затеяли, я знаю, что он тебе не скажет непутного, а ты и слушать не станешь…
Он правильно заключил, что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу на каком-нибудь одном впечатлении, а так
как Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке к людям или, наконец, он не знает еще почему, не только не спешила с ним сблизиться, но все отдалялась, то он и решил не давать в себе развиться
ни любопытству,
ни воображению и показать ей, что она бледная, ничтожная деревенская девочка, и больше ничего.
Она проворно переложила книги на стул, подвинула стол на средину комнаты, достала аршин из комода и вся углубилась в отмеривание полотна, рассчитывала полотнища, с свойственным ей нервным проворством, когда одолевала ее охота или необходимость работы, и на Райского
ни взгляда не бросила,
ни слова ему не сказала,
как будто его тут не было.
— Если я не буду чувствовать себя свободной здесь, то
как я
ни люблю этот уголок (она с любовью бросила взгляд вокруг себя), но тогда… уеду отсюда! — решительно заключила она.
Но он не смел сделать
ни шагу, даже добросовестно отворачивался от ее окна, прятался в простенок, когда она проходила мимо его окон; молча, с дружеской улыбкой пожал ей, одинаково,
как и Марфеньке, руку, когда они обе пришли к чаю, не пошевельнулся и не повернул головы, когда Вера взяла зонтик и скрылась тотчас после чаю в сад, и целый день не знал, где она и что делает.