Неточные совпадения
— Посмотрите, все эти идущие, едущие, снующие взад и вперед, все эти живые, не полинявшие люди — все
за меня!
Идите же к ним, кузина, а не от них назад! Там жизнь… — Он опустил портьеру. — А здесь — кладбище.
Его определил, сначала в военную, потом в статскую службу, опекун, он же и двоюродный дядя, затем прежде всего, чтоб сбыть всякую ответственность и упрек
за небрежность в этом отношении, потом затем, зачем все
посылают молодых людей в Петербург: чтоб не сидели праздно дома, «не баловались, не били баклуш» и т. п., — это цель отрицательная.
Но вот Райскому
за тридцать лет, а он еще ничего не посеял, не пожал и не
шел ни по одной колее, по каким ходят приезжающие изнутри России.
Все, бывало, дергают
за уши Васюкова: «
Пошел прочь, дурак, дубина!» — только и слышит он. Лишь Райский глядит на него с умилением, потому только, что Васюков, ни к чему не внимательный, сонный, вялый, даже у всеми любимого русского учителя не выучивший никогда ни одного урока, — каждый день после обеда брал свою скрипку и, положив на нее подбородок, водил смычком, забывая школу, учителей, щелчки.
Повара и кухарки, тоже заслышав звон ключей, принимались —
за нож,
за уполовник или
за метлу, а Кирюша быстро отскакивал от Матрены к воротам, а Матрена
шла уже в хлев, будто через силу тащила корытцо, прежде нежели бабушка появилась.
Заболеет ли кто-нибудь из людей — Татьяна Марковна вставала даже ночью,
посылала ему спирту, мази, но отсылала на другой день в больницу, а больше к Меланхолихе, доктора же не звала. Между тем чуть у которой-нибудь внучки язычок зачешется или брюшко немного вспучит, Кирюшка или Влас скакали, болтая локтями и ногами на неоседланной лошади, в город,
за доктором.
Распорядившись утром по хозяйству, бабушка, после кофе, стоя сводила у бюро счеты, потом садилась у окон и глядела в поле, следила
за работами, смотрела, что делалось на дворе, и
посылала Якова или Василису, если на дворе делалось что-нибудь не так, как ей хотелось.
Если Борис тронет ее
за голову, она сейчас поправит волосы, если поцелует, она тихонько оботрется. Схватит мячик, бросит его раза два, а если он укатится, она не
пойдет поднять его, а прыгнет, сорвет листок и старается щелкнуть.
За залой
шли мрачные, закоптевшие гостиные; в одной были закутанные в чехлы две статуи, как два привидения, и старые, тоже закрытые, люстры.
— Нет, бабушка, не все артисты — учители, есть знаменитые таланты: они в большой
славе и деньги большие получают
за картины или
за музыку…
— В приказные! Писать, согнувшись, купаться в чернилах, бегать в палату: кто потом
за тебя
пойдет? Нет, нет, приезжай офицером да женись на богатой!
Когда мне было лет семь,
за мной, помню, ходила немка Маргарита: она причесывала и одевала меня, потом будили мисс Дредсон и
шли к maman.
— Наутро, — продолжала Софья со вздохом, — я ждала, пока позовут меня к maman, но меня долго не звали. Наконец
за мной пришла ma tante, Надежда Васильевна, и сухо сказала, чтобы я
шла к maman. У меня сердце сильно билось, и я сначала даже не разглядела, что было и кто был у maman в комнате. Там было темно, портьеры и шторы спущены, maman казалась утомлена; подло нее сидели тетушка, mon oncle, prince Serge, и папа…
Через неделю после того он
шел с поникшей головой
за гробом Наташи, то читая себе проклятия
за то, что разлюбил ее скоро, забывал подолгу и почасту, не берег, то утешаясь тем, что он не властен был в своей любви, что сознательно он никогда не огорчил ее, был с нею нежен, внимателен, что, наконец, не в нем, а в ней недоставало материала, чтоб поддержать неугасимое пламя, что она уснула в своей любви и уже никогда не выходила из тихого сна, не будила и его, что в ней не было признака страсти, этого бича, которым подгоняется жизнь, от которой рождается благотворная сила, производительный труд…
Райский с раннего утра сидит
за портретом Софьи, и не первое утро сидит он так. Он измучен этой работой. Посмотрит на портрет и вдруг с досадой набросит на него занавеску и
пойдет шагать по комнате, остановится у окна, посвистит, побарабанит пальцами по стеклам, иногда уйдет со двора и бродит угрюмый, недовольный.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или
идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит
за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий
за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Отдайте ваше имение нищим и
идите вслед
за спасительным светом творчества.
Он, держась
за сердце, как будто унимая, чтоб оно не билось,
шел на цыпочках. Ему все снились разбросанные цветы, поднятый занавес, дерзкие лучи, играющие на хрустале. Он тихо подкрался и увидел Софью.
— Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь — так я не лгу. Не говорю опять, что я умру с отчаяния, что это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление,
за недостатком пищи, не упрочилось — и
слава Богу!
— Ведомости о крестьянах, об оброке, о продаже хлеба, об отдаче огородов… Помнишь ли, сколько
за последние года дохода было? По тысяче четыреста двадцати пяти рублей — вот смотри… — Она хотела щелкнуть на счетах. — Ведь ты получал деньги? Последний раз тебе послано было пятьсот пятьдесят рублей ассигнациями: ты тогда писал, чтобы не
посылать. Я и клала в приказ: там у тебя…
— Вот эти суда посуду везут, — говорила она, — а это расшивы из Астрахани плывут. А вот, видите, как эти домики окружило водой? Там бурлаки живут. А вон,
за этими двумя горками, дорога
идет к попадье. Там теперь Верочка. Как там хорошо, на берегу! В июле мы будем ездить на остров, чай пить. Там бездна цветов.
—
Пойдем туда! — вдруг сказал он, показывая на обрыв и взяв се
за руку.
— Ни
за что не
пойду, ни
за что! — с хохотом и визгом говорила она, вырываясь от него. — Пойдемте, пора домой, бабушка ждет! Что же к обеду? — спрашивала она, — любите ли вы макароны? свежие грибы?
— Им не его надо, — возразил писарь, глядя на Райского, — пожалуйте
за мной! — прибавил он и проворно
пошел вперед.
— Да, да, пойдемте! — пристал к ним Леонтий, — там и обедать будем. Вели, Уленька, давать, что есть — скорее.
Пойдем, Борис, поговорим… Да… — вдруг спохватился он, — что же ты со мной сделаешь…
за библиотеку?
—
За словом в карман не
пойдет! — сказал Козлов. — На каком же условии? Говори! — обратился он к Райскому.
— Ну,
слава Богу, вот вы и наш гость, благополучно доехали… — продолжал он. — А Татьяна Марковна опасались
за вас: и овраги, и разбойники… Надолго пожаловали?
Тит Никоныч и Крицкая ушли. Последняя затруднялась, как ей одной
идти домой. Она говорила, что не велела приехать
за собой, надеясь, что ее проводит кто-нибудь. Она взглянула на Райского. Тит Никоныч сейчас же вызвался, к крайнему неудовольствию бабушки.
«Какая же она теперь? Хорошенькая, говорит Марфенька и бабушка тоже: увидим!» — думал он, а теперь пока
шел следом
за Марфенькой.
За ней
шел только что выпущенный кадет, с чуть-чуть пробивающимся пушком на бороде. Он держал на руке шаль Полины Карповны, зонтик и веер. Он, вытянув шею, стоял, почти не дыша,
за нею.
«А ведь я давно не ребенок: мне
идет четырнадцать аршин материи на платье: столько же, сколько бабушке, — нет, больше: бабушка не носит широких юбок, — успела она в это время подумать. — Но Боже мой! что это
за вздор у меня в голове? Что я ему скажу? Пусть бы Верочка поскорей приехала на подмогу…»
Она молча слушала и задумчиво
шла подле него, удивляясь его припадку, вспоминая, что он перед тем
за час говорил другое, и не знала, что подумать.
Марфенька долго смотрела вслед ему, потом тихо, задумчиво
пошла домой, срывая машинально листья с кустов и трогая по временам себя
за щеки и уши.
— Марк! Не
послать ли
за полицией? Где ты взял его? Как ты с ним связался? — шептала она в изумлении. — По ночам с Марком пьет пунш! Да что с тобой сделалось, Борис Павлович?
Он
шел к бабушке и у ней в комнате, на кожаном канапе,
за решетчатым окном, находил еще какое-то колыханье жизни, там еще была ему какая-нибудь работа, ломать старый век.
Идти дальше, стараться объяснить его окончательно, значит, напиваться с ним пьяным, давать ему денег взаймы и потом выслушивать незанимательные повести о том, как он в полку нагрубил командиру или побил жида, не заплатил в трактире денег, поднял знамя бунта против уездной или земской полиции, и как
за то выключен из полка или послан в такой-то город под надзор.
Райский хотел было
пойти сесть
за свои тетради «записывать скуку», как увидел, что дверь в старый дом не заперта. Он заглянул в него только мельком, по приезде, с Марфенькой, осматривая комнату Веры. Теперь вздумалось ему осмотреть его поподробнее, он вступил в сени и поднялся на лестницу.
Идет ли она по дорожке сада, а он сидит у себя
за занавеской и пишет, ему бы сидеть, не поднимать головы и писать; а он, при своем желании до боли не показать, что замечает ее, тихонько, как шалун, украдкой, поднимет уголок занавески и следит, как она
идет, какая мина у ней, на что она смотрит, угадывает ее мысль. А она уж, конечно, заметит, что уголок занавески приподнялся, и угадает, зачем приподнялся.
— Mille pardons, mademoiselle, de vous avoir derangее, [Тысяча извинений, сударыня,
за беспокойство (фр.).] — говорил он, силясь надеть перчатки, но большие, влажные от жару руки не
шли в них. — Sacrebleu! çа n’entre pas — oh, mille pardons, mademoiselle… [Проклятье! не надеваются — о, простите, сударыня… (фр.)]
—
Шел,
шел — и зной палит, и от жажды и голода изнемог, а тут вдруг: «
За Волгу уехала!» Испужался, матушка, ей-богу испужался: экой какой, — набросился он на Викентьева, — невесту тебе
за это рябую!
Он схватил старушку
за руку, из которой выскочил и покатился по полу серебряный рубль, приготовленный бабушкой, чтоб
послать к Ватрухину
за мадерой.
Он предоставил жене получать
за него жалованье в палате и содержать себя и двоих детей, как она знает, а сам из палаты прямо
шел куда-нибудь обедать и оставался там до ночи или на ночь, и на другой день, как ни в чем не бывало,
шел в палату и скрипел пером, трезвый, до трех часов. И так проживал свою жизнь по людям.
Он прошел мимо многих, покривившихся набок, домишек, вышел из города и
пошел между двумя плетнями,
за которыми с обеих сторон расстилались огороды, посматривая на шалаши огородников, на распяленный кое-где старый, дырявый кафтан или на вздетую на палку шапку — пугать воробьев.
— А еще — вы следите
за мной исподтишка: вы раньше всех встаете и ждете моего пробуждения, когда я отдерну у себя занавеску, открою окно. Потом, только лишь я перехожу к бабушке, вы избираете другой пункт наблюдения и следите, куда я
пойду, какую дорожку выберу в саду, где сяду, какую книгу читаю, знаете каждое слово, какое кому скажу… Потом встречаетесь со мною…
Она
пошла. Он глядел ей вслед; она неслышными шагами неслась по траве, почти не касаясь ее, только линия плеч и стана, с каждым шагом ее, делала волнующееся движение; локти плотно прижаты к талии, голова мелькала между цветов, кустов, наконец, явление мелькнуло еще
за решеткою сада и исчезло в дверях старого дома.
— Правду, правду говорит его превосходительство! — заметил помещик. — Дай только волю, дай только им свободу, ну и
пошли в кабак, да
за балалайку: нарежется и прет мимо тебя и шапки не ломает!
В это время из залы с шумом появилась Полина Карповна, в кисейном платье, с широкими рукавами, так что ее полные, белые руки видны были почти до плеч.
За ней
шел кадет.
Он
пошел к Леонтью справиться, где в настоящую минуту витает Марк, и застал их обоих
за завтраком.
Райский
пошел домой, чтоб поскорее объясниться с Верой, но не в том уже смысле, как было положено между ними. Победа над собой была до того верна, что он стыдился прошедшей слабости и ему хотелось немного отметить Вере
за то, что она поставила его в это положение.
А мне одно нужно: покой! И доктор говорит, что я нервная, что меня надо беречь, не раздражать, и
слава Богу, что он натвердил это бабушке: меня оставляют в покое. Мне не хотелось бы выходить из моего круга, который я очертила около себя: никто не переходит
за эту черту, я так поставила себя, и в этом весь мой покой, все мое счастие.