Неточные совпадения
Он принадлежал Петербургу и свету, и
его трудно было бы представить себе где-нибудь в другом городе, кроме Петербурга, и в другой сфере, кроме света, то есть известного высшего слоя петербургского населения, хотя у
него есть и служба, и свои дела, но
его чаще всего встречаешь в большей части гостиных, утром — с визитами, на обедах, на вечерах: на последних всегда
за картами.
Он равнодушно смотрел сорок лет сряду, как с каждой весной отплывали
за границу битком набитые пароходы, уезжали внутрь России дилижансы, впоследствии вагоны, — как двигались толпы людей «с наивным настроением» дышать другим воздухом, освежаться, искать впечатлений и развлечений.
Он говорил просто, свободно переходя от предмета к предмету, всегда знал обо всем, что делается в мире, в свете и в городе; следил
за подробностями войны, если была война, узнавал равнодушно о перемене английского или французского министерства, читал последнюю речь в парламенте и во французской палате депутатов, всегда знал о новой пиесе и о том, кого зарезали ночью на Выборгской стороне.
Повыситься из статских в действительные статские, а под конец,
за долговременную и полезную службу и «неусыпные труды», как по службе, так и в картах, — в тайные советники, и бросить якорь в порте, в какой-нибудь нетленной комиссии или в комитете, с сохранением окладов, — а там, волнуйся себе человеческий океан, меняйся век, лети в пучину судьба народов, царств, — все пролетит мимо
его, пока апоплексический или другой удар не остановит течение
его жизни.
— Да, да, слышал.
За что? Что
он у ней там делает!..
— Ах! — почти с отчаянием произнес Райский. — Ведь жениться можно один, два, три раза: ужели я не могу наслаждаться красотой так, как бы наслаждался красотой в статуе? Дон-Жуан наслаждался прежде всего эстетически этой потребностью, но грубо; сын своего века, воспитания, нравов,
он увлекался
за пределы этого поклонения — вот и все. Да что толковать с тобой!
У
него, взамен наслаждений, которыми
он пользоваться не мог, явилось старческое тщеславие иметь вид шалуна, и
он стал вознаграждать себя
за верность в супружестве сумасбродными связями, на которые быстро ушли все наличные деньги, брильянты жены, наконец и большая часть приданого дочери. На недвижимое имение, и без того заложенное
им еще до женитьбы, наросли значительные долги.
Николай Васильевич Пахотин был очень красивый сановитый старик, с мягкими, почтенными сединами. По виду
его примешь
за какого-нибудь Пальмерстона.
Особенно красив
он был, когда с гордостью вел под руку Софью Николаевну куда-нибудь на бал, на общественное гулянье. Не знавшие
его почтительно сторонились, а знакомые, завидя шалуна, начинали уже улыбаться и потом фамильярно и шутливо трясти
его за руку, звали устроить веселый обед, рассказывали на ухо приятную историю…
С
ним можно не согласиться, но сбить
его трудно. Свет, опыт, вся жизнь
его не дали
ему никакого содержания, и оттого
он боится серьезного, как огня. Но тот же опыт, жизнь всегда в куче людей, множество встреч и способность знакомиться со всеми образовывали
ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и не знающий
его с первого раза даже положится на
его совет, суждение, и потом уже, жестоко обманувшись, разглядит, что это
за человек.
Было у
него другое ожидание — поехать
за границу, то есть в Париж, уже не с оружием в руках, а с золотом, и там пожить, как живали в старину.
Он с наслаждением и завистью припоминал анекдоты времен революции, как один знатный повеса разбил там чашку в магазине и в ответ на упреки купца перебил и переломал еще множество вещей и заплатил
за весь магазин; как другой перекупил у короля дачу и подарил танцовщице. Оканчивал
он рассказы вздохом сожаления о прошлом.
Они гордились этим и прощали брату все,
за то только, что
он Пахотин.
— Bonjour, bonjour! [Здравствуйте, здравствуйте! (фр.)] — отвечал
он, кивая всем. — Я не обедаю с вами, не беспокойтесь, ne vous derangez pas, [не беспокойтесь (фр.).] — говорил
он, когда
ему предлагали сесть. — Я
за городом сегодня.
Он поцеловал дочь в лоб и уехал. Обед кончился; Аянов и старухи уселись
за карты.
— Посмотрите, все эти идущие, едущие, снующие взад и вперед, все эти живые, не полинявшие люди — все
за меня! Идите же к
ним, кузина, а не от
них назад! Там жизнь… —
Он опустил портьеру. — А здесь — кладбище.
Райский лет десять живет в Петербурге, то есть у
него там есть приют, три порядочные комнаты, которые
он нанимает у немки и постоянно оставляет квартиру
за собой, а сам редко полгода выживал в Петербурге с тех пор, как оставил службу.
Его определил, сначала в военную, потом в статскую службу, опекун,
он же и двоюродный дядя, затем прежде всего, чтоб сбыть всякую ответственность и упрек
за небрежность в этом отношении, потом затем, зачем все посылают молодых людей в Петербург: чтоб не сидели праздно дома, «не баловались, не били баклуш» и т. п., — это цель отрицательная.
Но вот Райскому
за тридцать лет, а
он еще ничего не посеял, не пожал и не шел ни по одной колее, по каким ходят приезжающие изнутри России.
Другим случалось попадать в несчастную пору, когда у
него на лице выступали желтые пятна, губы кривились от нервной дрожи, и
он тупым, холодным взглядом и резкой речью платил
за ласку,
за симпатию. Те отходили от
него, унося горечь и вражду, иногда навсегда.
Директор подслушал однажды, когда
он рассказывал, как дикие ловят и едят людей, какие у
них леса, жилища, какое оружие, как
они сидят на деревьях, охотятся
за зверями, даже начал представлять, как
они говорят горлом.
— Пустяки молоть мастер, — сказал
ему директор, — а на экзамене не мог рассказать системы рек! Вот я тебя высеку, погоди! Ничем не хочет серьезно заняться: пустой мальчишка! — И дернул
его за ухо.
Райский смотрел, как стоял директор, как говорил, какие злые и холодные у
него были глаза, разбирал, отчего
ему стало холодно, когда директор тронул
его за ухо, представил себе, как поведут
его сечь, как у Севастьянова от испуга вдруг побелеет нос, и
он весь будто похудеет немного, как Боровиков задрожит, запрыгает и захихикает от волнения, как добрый Масляников, с плачущим лицом, бросится обнимать
его и прощаться с
ним, точно с осужденным на казнь.
Рассердит ли
его какой-нибудь товарищ, некстати скажет
ему что-нибудь,
он надуется, даст разыграться злым чувствам во все формы упорной вражды, хотя самая обида побледнеет, забудется причина, а
он длит вражду,
за которой следит весь класс и больше всех
он сам.
По целым часам, с болезненным любопытством, следит
он за лепетом «испорченной Феклушки». Дома читает всякие пустяки. «Саксонский разбойник» попадется —
он прочтет
его; вытащит Эккартсгаузена и фантазией допросится, сквозь туман, ясных выводов; десять раз прочел попавшийся экземпляр «Тристрама Шенди»; найдет какие-нибудь «Тайны восточной магии» — читает и
их; там русские сказки и былины, потом вдруг опять бросится к Оссиану, к Тассу и Гомеру или уплывет с Куком в чудесные страны.
Искусства дались
ему лучше наук. Правда,
он и тут затеял пустяки: учитель недели на две посадил весь класс рисовать зрачки, а
он не утерпел, приделал к зрачку нос и даже начал было тушевать усы, но учитель застал
его и сначала дернул
за вихор, потом, вглядевшись, сказал...
На ночь
он уносил рисунок в дортуар, и однажды, вглядываясь в эти нежные глаза, следя
за линией наклоненной шеи,
он вздрогнул, у
него сделалось такое замиранье в груди, так захватило
ему дыханье, что
он в забытьи, с закрытыми глазами и невольным, чуть сдержанным стоном, прижал рисунок обеими руками к тому месту, где было так тяжело дышать. Стекло хрустнуло и со звоном полетело на пол…
Все, бывало, дергают
за уши Васюкова: «Пошел прочь, дурак, дубина!» — только и слышит
он. Лишь Райский глядит на
него с умилением, потому только, что Васюков, ни к чему не внимательный, сонный, вялый, даже у всеми любимого русского учителя не выучивший никогда ни одного урока, — каждый день после обеда брал свою скрипку и, положив на нее подбородок, водил смычком, забывая школу, учителей, щелчки.
Вдруг стук, крик, толчок какой-нибудь будил
его, будил Васюкова. Звуков нет, миры пропали,
он просыпался: кругом — ученики, скамьи, столы — и Васюков укладывает скрипку, кто-нибудь дергает
его уж
за ухо. Райский с яростью бросается бить забияк, а потом долго ходит задумчивый.
Заиграет ли женщина на фортепиано, гувернантка у соседей, Райский бежал было перед этим удить рыбу, — но раздались звуки, и
он замирал на месте, разинув рот, и прятался
за стулом играющей.
Его не стало,
он куда-то пропал, опять
его несет кто-то по воздуху, опять
он растет, в
него льется сила,
он в состоянии поднять и поддержать свод, как тот, которого Геркулес сменил. [Имеется в виду один из персонажей греческой мифологии, исполин Атлант, державший на своих плечах небесный свод. Геркулес заменил
его, пока Атлант ходил
за золотыми яблоками.]
Учитель-немец, как Васюков, прежде всего исковеркал
ему руки и начал притопывать ногой и напевать, следя
за каждым ударом по клавишу: а-а-у-у-о-о.
А с нотами не дружился, не проходил постепенно одну
за другою запыленные, пожелтевшие, приносимые учителем тетради музыкальной школы. Но часто
он задумывался, слушая свою игру, и мурашки бегали у
него по спине.
Заболеет ли кто-нибудь из людей — Татьяна Марковна вставала даже ночью, посылала
ему спирту, мази, но отсылала на другой день в больницу, а больше к Меланхолихе, доктора же не звала. Между тем чуть у которой-нибудь внучки язычок зачешется или брюшко немного вспучит, Кирюшка или Влас скакали, болтая локтями и ногами на неоседланной лошади, в город,
за доктором.
И сам Яков только служил
за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был говорить. Когда и барыня спросит
его, так
он еле ответит, как будто
ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у
него не было. Барыня назначила
его дворецким
за то только, что
он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом
он усерден к церкви.
Она взяла
его за голову, поглядела с минуту
ему в лицо, хотела будто заплакать, но только сжала голову, видно, раздумала, быстро взглянула на портрет матери Райского и подавила вздох.
В городе прежде был, а потом замолк,
за давностию, слух о том, как Тит Никоныч, в молодости, приехал в город, влюбился в Татьяну Марковну, и Татьяна Марковна в
него. Но родители не согласились на брак, а назначили ей в женихи кого-то другого.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о том, что делается в свете, кто с кем воюет,
за что; знал, отчего у нас хлеб дешев и что бы было, если б
его можно было возить отвсюду
за границу. Знал
он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров,
их биографии; рассказывал, как одно море лежит выше другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно ли это или нет.
Об этом обрыве осталось печальное предание в Малиновке и во всем околотке. Там, на дне
его, среди кустов, еще при жизни отца и матери Райского, убил
за неверность жену и соперника, и тут же сам зарезался, один ревнивый муж, портной из города. Самоубийцу тут и зарыли, на месте преступления.
Ему живо представлялась картина, как ревнивый муж, трясясь от волнения, пробирался между кустов, как бросился к своему сопернику, ударил
его ножом; как, может быть, жена билась у ног
его, умоляя о прощении. Но
он, с пеной у рта, наносил ей рану
за раной и потом, над обоими трупами, перерезал горло и себе.
Если Борис тронет ее
за голову, она сейчас поправит волосы, если поцелует, она тихонько оботрется. Схватит мячик, бросит
его раза два, а если
он укатится, она не пойдет поднять
его, а прыгнет, сорвет листок и старается щелкнуть.
Потом бежал на Волгу, садился на обрыв или сбегал к реке, ложился на песок, смотрел
за каждой птичкой,
за ящерицей,
за букашкой в кустах, и глядел в себя, наблюдая, отражается ли в
нем картина, все ли в ней так же верно и ярко, и через неделю стал замечать, что картина пропадает, бледнеет и что
ему как будто уже… скучно.
Она остановилась и глядела на
него молча, положив руку на замок следующей двери.
Он не успел дойти до нее, а она уже скрылась
за дверью.
С тех пор не стало слышно Райского в доме;
он даже не ходил на Волгу, пожирая жадно волюмы
за волюмами.
— Нет, бабушка, не все артисты — учители, есть знаменитые таланты:
они в большой славе и деньги большие получают
за картины или
за музыку…
— Что вы это
ему говорите:
он еще дитя! — полугневно заметила бабушка и стала прощаться. Полина Карповна извинялась, что муж в палате, обещала приехать сама, а в заключение взяла руками Райского
за обе щеки и поцеловала в лоб.
Райский еще «серьезнее» занялся хождением в окрестности, проникал опять в старые здания, глядел, щупал, нюхал камни, читал надписи, но не разобрал и двух страниц данных профессором хроник, а писал русскую жизнь, как она снилась
ему в поэтических видениях, и кончил тем, что очень «серьезно» написал шутливую поэму, воспев в ней товарища, написавшего диссертацию «о долговых обязательствах» и никогда не платившего
за квартиру и
за стол хозяйке.
В Петербурге Райский поступил в юнкера:
он с одушевлением скакал во фронте, млея и горя, с бегающими по спине мурашками, при звуках полковой музыки, вытягивался, стуча саблей и шпорами, при встрече с генералами, а по вечерам в удалой компании на тройках уносился
за город, на веселые пикники, или брал уроки жизни и любви у столичных русских и нерусских «Армид», в том волшебном царстве, где «гаснет вера в лучший край».
Они — не жертвы общественного темперамента, как те несчастные создания, которые,
за кусок хлеба,
за одежду,
за обувь и кров, служат животному голоду. Нет: там жрицы сильных, хотя искусственных страстей, тонкие актрисы, играют в любовь и жизнь, как игрок в карты.
Но дома то сигару закурит, то сядет с ногами на диван, почитает или замечтается, и в голове раздадутся звуки.
Он за фортепиано — и забудется.