Неточные совпадения
— Ты не понимаешь красоты: что же
делать с
этим? Другой не понимает музыки, третий живописи:
это неразвитость своего рода…
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не видит, так что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги? Не будем распространяться об
этом, а скажу тебе, что я, право, больше
делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
И он не спешил сблизиться с своими петербургскими родными, которые о нем знали тоже по слуху. Но как-то зимой Райский однажды на балу увидел Софью, раза два говорил с нею и потом уже стал искать знакомства с ее домом.
Это было всего легче
сделать через отца ее: так Райский и
сделал.
Он познакомился с ней и потом познакомил с домом ее бывшего своего сослуживца Аянова, чтобы два раза в неделю
делать партию теткам, а сам, пользуясь
этим скудным средством, сближался сколько возможно с кузиной, урывками вслушивался, вглядывался в нее, не зная, зачем, для чего?
— По крайней мере, можете ли вы, cousin, однажды навсегда
сделать resume: [вывод (фр.).] какие
это их правила, — она указала на улицу, — в чем они состоят, и отчего то, чем жило так много людей и так долго, вдруг нужно менять на другое, которым живут…
— Что же надо
делать, чтоб понять
эту жизнь и ваши мудреные правила? — спросила она покойным голосом, показывавшим, что она не намерена была
сделать шагу, чтоб понять их, и говорила только потому, что об
этом зашла речь.
— Что
делать? — повторил он. — Во-первых, снять
эту портьеру с окна, и с жизни тоже, и смотреть на все открытыми глазами, тогда поймете вы, отчего те старики полиняли и лгут вам, обманывают вас бессовестно из своих позолоченных рамок…
— Что же мне
делать, cousin: я не понимаю? Вы сейчас сказали, что для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все
эти люди, — она указала на улицу, — что их занимает, тревожит: что же нужно, во-вторых?
— Да, любили или любят, конечно, про себя, и не
делают из
этого никаких историй, — досказала она и пошла было к гостиной.
— Я пойду прямо к делу: скажите мне, откуда вы берете
это спокойствие, как удается вам сохранить тишину, достоинство,
эту свежесть в лице, мягкую уверенность и скромность в каждом мерном движении вашей жизни? Как вы обходитесь без борьбы, без увлечений, без падений и без побед? Что вы
делаете для
этого?
Не
делайте знаков нетерпения: я знаю, что все
это общие места…
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что
делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от
этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что
делать» — я тоже не могу, не умею. Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из
этого выйдет, я не знаю — но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
— А вы сами, cousin, что
делаете с
этими несчастными: ведь у вас есть тоже мужики и
эти… бабы? — спросила она с любопытством.
Но я по крайней мере не считаю себя вправе отговариваться неведением жизни — знаю кое-что, говорю об
этом, вот хоть бы и теперь, иногда пишу, спорю — и все же
делаю.
— Как
это вы
делали, расскажите! Так же сидели, глядели на все покойно, так же, с помощью ваших двух фей, медленно одевались, покойно ждали кареты, чтоб ехать туда, куда рвалось сердце? не вышли ни разу из себя, тысячу раз не спросили себя мысленно, там ли он, ждет ли, думает ли? не изнемогли ни разу, не покраснели от напрасно потерянной минуты или от счастья, увидя, что он там? И не сбежала краска с лица, не являлся ни испуг, ни удивление, что его нет?
— Послушай, Райский, сколько я тут понимаю, надо тебе бросить прежде не живопись, а Софью, и не
делать романов, если хочешь писать их… Лучше пиши по утрам роман, а вечером играй в карты: по маленькой, в коммерческую…
это не раздражает…
Нарисовав
эту головку, он уже не знал предела гордости. Рисунок его выставлен с рисунками старшего класса на публичном экзамене, и учитель мало поправлял, только кое-где слабые места покрыл крупными, крепкими штрихами, точно железной решеткой, да в волосах прибавил три, четыре черные полосы,
сделал по точке в каждом глазу — и глаза вдруг стали смотреть точно живые.
Подле сада, ближе к дому, лежали огороды. Там капуста, репа, морковь, петрушка, огурцы, потом громадные тыквы, а в парнике арбузы и дыни. Подсолнечники и мак, в
этой массе зелени,
делали яркие, бросавшиеся в глаза, пятна; около тычинок вились турецкие бобы.
Бабушка, по воспитанию, была старого века и разваливаться не любила, а держала себя прямо, с свободной простотой, но и с сдержанным приличием в манерах, и ног под себя, как
делают нынешние барыни, не поджимала. «
Это стыдно женщине», — говорила она.
Кофей, чай, булки, завтрак, обед — все
это опрокинулось на студента, еще стыдливого, робкого, нежного юношу, с аппетитом ранней молодости; и всему он
сделал честь. А бабушка почти не сводила глаз с него.
Правда ли
это, нет ли — знали только они сами. Но правда то, что он ежедневно являлся к ней, или к обеду, или вечером, и там кончал свой день. К
этому все привыкли и дальнейших догадок на
этот счет никаких не
делали.
«О чем
это он все думает? — пыталась отгадать бабушка, глядя на внука, как он внезапно задумывался после веселости, часто также внезапно, — и что
это он все там у себя
делает?»
Накупать брильянтов, конечно, не самой (
это все, что есть неподдельного в ее жизни) — нарядов, непременно больше, чем нужно,
делая фортуну поставщиков, — вот главный пункт ее тщеславия.
—
Это вы
делали? — спросил он, указав на голову Гектора.
— Не может быть:
это двое
делали, — отрывисто отвечал профессор и, отворив дверь в другую комнату, закричал: — Иван Иванович!
И Иван Иванович
сделал: «Гм! У вас есть талант,
это видно. Учитесь; со временем…»
В истории знала только двенадцатый год, потому что mon oncle, prince Serge, [мой дядя, князь Серж (фр.).] служил в то время и
делал кампанию, он рассказывал часто о нем; помнила, что была Екатерина Вторая, еще революция, от которой бежал monsieur de Querney, [господин де Керни (фр.).] а остальное все… там
эти войны, греческие, римские, что-то про Фридриха Великого — все
это у меня путалось.
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла к
этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что
делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
— Папа стоял у камина и грелся. Я посмотрела на него и думала, что он взглянет на меня ласково: мне бы легче было. Но он старался не глядеть на меня; бедняжка боялся maman, а я видела, что ему было жалко. Он все жевал губами: он
это всегда
делает в ажитации, вы знаете.
Прошел май. Надо было уехать куда-нибудь, спасаться от полярного петербургского лета. Но куда? Райскому было все равно. Он
делал разные проекты, не останавливаясь ни на одном: хотел съездить в Финляндию, но отложил и решил поселиться в уединении на Парголовских озерах, писать роман. Отложил и
это и собрался не шутя с Пахотиными в рязанское имение. Но они изменили намерение и остались в городе.
«Что
это Кирилов нейдет? а обещал. Может быть, он навел бы на мысль, что надо
сделать, чтоб из богини вышла женщина», — подумал он.
—
Сделайте молящуюся фигуру! — сморщившись, говорил Кирилов, так что и нос ушел у него в бороду, и все лицо казалось щеткой. — Долой
этот бархат, шелк! поставьте ее на колени, просто на камне, набросьте ей на плечи грубую мантию, сложите руки на груди… Вот здесь, здесь, — он пальцем чертил около щек, — меньше свету, долой
это мясо, смягчите глаза, накройте немного веки… и тогда сами станете на колени и будете молиться…
— Полноте, полноте лукавить! — перебил Кирилов, — не умеете
делать рук, а поучиться — терпенья нет! Ведь если вытянуть
эту руку, она будет короче другой; уродец, в сущности, ваша красавица! Вы все шутите, а ни жизнью, ни искусством шутить нельзя! То и другое строго: оттого немного на свете и людей и художников…
— Вот, вот, за
это право целовать так вашу руку чего бы не
сделали все
эти, которые толпятся около вас!
— Да, как cousin! Но чего бы не
сделал я, — говорил он, глядя на нее почти пьяными глазами, — чтоб целовать
эту ладонь иначе… вот так…
Он
сделал нетерпеливое движение, как будто сомнение в
этом было невозможно.
— Да,
это так, и все, что вы
делаете в
эту минуту, выражает не оскорбление, а досаду, что у вас похитили тайну… И самое оскорбление
это — только маска.
Она
сделала движение, встала, прошлась по комнате, оглядывая стены, портреты, глядя далеко в анфиладу комнат и как будто не видя выхода из
этого положения, и с нетерпением села в кресло.
— Но… — начал он опять нежным дружеским голосом, — я вас люблю, кузина (она выпрямилась), всячески люблю, и больше всего люблю за
эту поразительную красоту; вы владеете мной невольно и бессознательно. Вы можете
сделать из меня все — вы
это знаете…
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили ли бы вы внимание на нем, если б он был не граф?
Делайте, как хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «что мне за дело»? — возразил он ее словами. — Я вижу, что он,
этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
— Успокойтесь: ничего
этого нет, — сказала она кротко, — и мне остается только поблагодарить вас за
этот новый урок, за предостережение. Но я в затруднении теперь, чему следовать: тогда вы толкали туда, на улицу — теперь… боитесь за меня. Что же мне, бедной,
делать!.. — с комическим послушанием спросила она.
— Нет, бабушка, я только и
делал, что спал!
Это нервическая зевота. А вы напрасно беспокоитесь: я счетов смотреть не стану…
— А
эти саксонские чашки,
эти пузатые чайники? Таких теперь не
делают. Ужели не возьмешь?
— Будешь задумчив, как навяжется такая супруга, как Марина Антиповна! Помнишь Антипа? ну, так его дочка! А золото-мужик, большие у меня дела
делает: хлеб продает, деньги получает, — честный, распорядительный, да вот где-нибудь да подстережет судьба! У всякого свой крест! А ты что
это затеял, или в самом деле с ума сошел? — спросила бабушка, помолчав.
Она беспокойно задумалась и, очевидно, боролась с собой. Ей бы и в голову никогда не пришло устранить от себя управление имением, и не хотела она
этого. Она бы не знала, что
делать с собой. Она хотела только попугать Райского — и вдруг он принял
это серьезно.
«Ничего больше не надо для счастья, — думал он, — умей только остановиться вовремя, не заглядывать вдаль. Так бы
сделал другой на моем месте. Здесь все есть для тихого счастья — но…
это не мое счастье!» Он вздохнул. «Глаза привыкнут… воображение устанет, — и впечатление износится… иллюзия лопнет, как мыльный пузырь, едва разбудив нервы!..»
Леонтий принадлежал еще к
этой породе, с немногими смягчениями, какие
сделало время. Он родился в одном городе с Райским, воспитывался в одном университете.
— Книги! Разве
это жизнь? Старые книги
сделали свое дело; люди рвутся вперед, ищут улучшить себя, очистить понятия, прогнать туман, условиться поопределительнее в общественных вопросах, в правах, в нравах: наконец привести в порядок и общественное хозяйство… А он глядит в книгу, а не в жизнь!
— Помилуй, Леонтий; ты ничего не
делаешь для своего времени, ты пятишься, как рак. Оставим римлян и греков — они
сделали свое. Будем же
делать и мы, чтоб разбудить
это (он указал вокруг на спящие улицы, сады и дома). Будем превращать
эти обширные кладбища в жилые места, встряхивать спящие умы от застоя!