Неточные совпадения
Она только что пыталась
сделать то, что пыталась
сделать уже десятый раз в
эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла на
это решиться; но и теперь, как в прежние раза, она говорила себе, что
это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей
сделал.
— Я помню про детей и поэтому всё в мире
сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве
это возможно? Скажите же, разве
это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню.
Это было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь, в то короткое время, когда она выходила в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели
сделать ей несколько вопросов, не терпевших отлагательства и на которые она одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко? не послать ли за другим поваром?
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие ему
это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности, не той, про которую он вычитал в газетах, но той, что у него была в крови и с которою он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям, какого бы состояния и звания они ни были, и в-третьих — главное — в совершенном равнодушии к тому делу, которым он занимался, вследствие чего он никогда не увлекался и не
делал ошибок.
— Не понимаю, что вы
делаете, — сказал Левин, пожимая плечами. — Как ты можешь
это серьезно
делать?
Когда Облонский спросил у Левина, зачем он собственно приехал, Левин покраснел и рассердился на себя за то, что покраснел, потому что он не мог ответить ему: «я приехал
сделать предложение твоей свояченице», хотя он приехал только за
этим.
Левин знал, что хозяйство мало интересует старшего брата и что он, только
делая ему уступку, спросил его об
этом, и потому ответил только о продаже пшеницы и деньгах.
— Но что же
делать? — виновато сказал Левин. —
Это был мой последний опыт. И я от всей души пытался. Не могу. Неспособен.
— Он, очевидно, хочет оскорбить меня, — продолжал Сергей Иванович, — но оскорбить меня он не может, и я всей душой желал бы помочь ему, но знаю, что
этого нельзя
сделать.
— Если тебе хочется, съезди, но я не советую, — сказал Сергей Иванович. — То есть, в отношении ко мне, я
этого не боюсь, он тебя не поссорит со мной; но для тебя, я советую тебе лучше не ездить. Помочь нельзя. Впрочем,
делай как хочешь.
— Ну,
этого я не понимаю, — сказал Сергей Иванович. — Одно я понимаю, — прибавил он, —
это урок смирения. Я иначе и снисходительнее стал смотреть на то, что называется подлостью, после того как брат Николай стал тем, что он есть… Ты знаешь, что он
сделал…
«Славный, милый», подумала Кити в
это время, выходя из домика с М-11е Linon и глядя на него с улыбкой тихой ласки, как на любимого брата. «И неужели я виновата, неужели я
сделала что-нибудь дурное? Они говорят: кокетство. Я знаю, что я люблю не его; но мне всё-таки весело с ним, и он такой славный. Только зачем он
это сказал?…» думала она.
— Не могу, — отвечал Левин. — Ты постарайся, войди в в меня, стань на точку зрения деревенского жителя. Мы в деревне стараемся привести свои руки в такое положение, чтоб удобно было ими работать; для
этого обстригаем ногти, засучиваем иногда рукава. А тут люди нарочно отпускают ногти, насколько они могут держаться, и прицепляют в виде запонок блюдечки, чтоб уж ничего нельзя было
делать руками.
— Может быть. Но всё-таки мне дико, так же, как мне дико теперь то, что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии
делать свое дело, а мы с тобой стараемся как можно дольше не наесться и для
этого едим устрицы….
— Что ты! Вздор какой!
Это ее манера…. Ну давай же, братец, суп!…
Это ее манера, grande dame, [важной дамы,] — сказал Степан Аркадьич. — Я тоже приеду, но мне на спевку к графине Бониной надо. Ну как же ты не дик? Чем же объяснить то, что ты вдруг исчез из Москвы? Щербацкие меня спрашивали о тебе беспрестанно, как будто я должен знать. А я знаю только одно: ты
делаешь всегда то, что никто не
делает.
— Хорошо тебе так говорить;
это всё равно, как
этот Диккенсовский господин который перебрасывает левою рукой через правое плечо все затруднительные вопросы. Но отрицание факта — не ответ. Что ж
делать, ты мне скажи, что
делать? Жена стареется, а ты полн жизни. Ты не успеешь оглянуться, как ты уже чувствуешь, что ты не можешь любить любовью жену, как бы ты ни уважал ее. А тут вдруг подвернется любовь, и ты пропал, пропал! — с унылым отчаянием проговорил Степан Аркадьич.
— О моралист! Но ты пойми, есть две женщины: одна настаивает только на своих правах, и права
эти твоя любовь, которой ты не можешь ей дать; а другая жертвует тебе всем и ничего не требует. Что тебе
делать? Как поступить? Тут страшная драма.
И вдруг они оба почувствовали, что хотя они и друзья, хотя они обедали вместе и пили вино, которое должно было бы еще более сблизить их, но что каждый думает только о своем, и одному до другого нет дела. Облонский уже не раз испытывал
это случающееся после обеда крайнее раздвоение вместо сближения и знал, что надо
делать в
этих случаях.
Она знала, что старуху ждут со дня на день, знала, что старуха будет рада выбору сына, и ей странно было, что он, боясь оскорбить мать, не
делает предложения; однако ей так хотелось и самого брака и, более всего, успокоения от своих тревог, что она верила
этому.
А
это франтик петербургский, их на машине
делают, они все на одну стать, и все дрянь.
— Но, Долли, что же
делать, что же
делать? Как лучше поступить в
этом ужасном положении? — вот о чем надо подумать.
— Я одно скажу, — начала Анна, — я его сестра, я знаю его характер,
эту способность всё, всё забыть (она
сделала жест пред лбом),
эту способность полного увлечения, но зато и полного раскаяния. Он не верит, не понимает теперь, как он мог
сделать то, что
сделал.
— Я больше тебя знаю свет, — сказала она. — Я знаю
этих людей, как Стива, как они смотрят на
это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе.
Этого не было.
Эти люди
делают неверности, но свой домашний очаг и жена —
это для них святыня. Как-то у них
эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и
этим. Я
этого не понимаю, но
это так.
— По крайней мере, если придется ехать, я буду утешаться мыслью, что
это сделает вам удовольствие… Гриша, не тереби, пожалуйста, они и так все растрепались, — сказала она, поправляя выбившуюся прядь волос, которою играл Гриша.
— Ах, много! И я знаю, что он ее любимец, но всё-таки видно, что
это рыцарь… Ну, например, она рассказывала, что он хотел отдать всё состояние брату, что он в детстве еще что-то необыкновенное
сделал, спас женщину из воды. Словом, герой, — сказала Анна, улыбаясь и вспоминая про
эти двести рублей, которые он дал на станции.
— Знаю, как ты всё
сделаешь, — отвечала Долли, — скажешь Матвею
сделать то, чего нельзя
сделать, а сам уедешь, а он всё перепутает, — и привычная насмешливая улыбка морщила концы губ Долли, когда она говорила
это.
—
Это одна из моих вернейших помощниц, — сказал Корсунский, кланяясь Анне Аркадьевне, которой он не видал еще. — Княжна помогает
сделать бал веселым и прекрасным. Анна Аркадьевна, тур вальса, — сказал он нагибаясь.
Она как будто
делала усилие над собой, чтобы не выказывать
этих признаков радости, но они сами собой выступали на ее лице.
Он был совсем не такой, каким воображал его Константин. Самое тяжелое и дурное в его характере, то, что
делало столь трудным общение с ним, было позабыто Константином Левиным, когда он думал о нем; и теперь, когда увидел его лицо, в особенности
это судорожное поворачиванье головы, он вспомнил всё
это.
— Так видишь, — продолжал Николай Левин, с усилием морща лоб и подергиваясь. Ему, видимо, трудно было сообразить, что сказать и
сделать. — Вот видишь ли… — Он указал в углу комнаты какие-то железные бруски, завязанные бичевками. — Видишь ли
это?
Это начало нового дела, к которому мы приступаем. Дело
это есть производительная артель….
И всё
это казалось ему так легко
сделать над собой, что всю дорогу он провел в самых приятных мечтаниях.
Но
это говорили его вещи, другой же голос в душе говорил, что не надо подчиняться прошедшему и что с собой
сделать всё возможно. И, слушаясь
этого голоса, он подошел к углу, где у него стояли две пудовые гири, и стал гимнастически поднимать их, стараясь привести себя в состояние бодрости. За дверью заскрипели шаги. Он поспешно поставил гири.
— Не говори
этого, Долли. Я ничего не
сделала и не могла
сделать. Я часто удивляюсь, зачем люди сговорились портить меня. Что я
сделала и что могла
сделать? У тебя в сердце нашлось столько любви, чтобы простить…
— Нет, мрачные. Ты знаешь, отчего я еду нынче, а не завтра?
Это признание, которое меня давило, я хочу тебе его
сделать, — сказала Анна, решительно откидываясь на кресле и глядя прямо в глаза Долли.
— Ах, Боже мой,
это было бы так глупо! — сказала Анна, и опять густая краска удовольствия выступила на ее лице, когда она услыхала занимавшую ее мысль, выговоренную словами. — Так вот, я и уезжаю,
сделав себе врага в Кити, которую я так полюбила. Ах, какая она милая! Но ты поправишь
это, Долли? Да!
Читала ли она, как героиня романа ухаживала за больным, ей хотелось ходить неслышными шагами по комнате больного; читала ли она о том, как член парламента говорил речь, ей хотелось говорить
эту речь; читала ли она о том, как леди Мери ехала верхом за стаей и дразнила невестку и удивляла всех своею смелостью, ей хотелось
это делать самой.
Дело сестричек (
это было филантропическое, религиозно-патриотическое учреждение) пошло было прекрасно, но с
этими господами ничего невозможно
сделать, — прибавила графиня Лидия Ивановна с насмешливою покорностью судьбе.
Она вспомнила, как она рассказала почти признание, которое ей
сделал в Петербурге молодой подчиненный ее мужа, и как Алексей Александрович ответил, что, живя в свете, всякая женщина может подвергнуться
этому, но что он доверяется вполне ее такту и никогда не позволит себе унизить ее и себя до ревности.
Она знала тоже, что действительно его интересовали книги политические, философские, богословские, что искусство было по его натуре совершенно чуждо ему, но что, несмотря на
это, или лучше вследствие
этого, Алексей Александрович не пропускал ничего из того, что
делало шум в
этой области, и считал своим долгом всё читать.
— Он всё не хочет давать мне развода! Ну что же мне
делать? (Он был муж ее.) Я теперь хочу процесс начинать. Как вы мне посоветуете? Камеровский, смотрите же за кофеем — ушел; вы видите, я занята делами! Я хочу процесс, потому что состояние мне нужно мое. Вы понимаете ли
эту глупость, что я ему будто бы неверна, с презрением сказала она, — и от
этого он хочет пользоваться моим имением.
— К чему тут еще Левин? Не понимаю, зачем тебе нужно мучать меня? Я сказала и повторяю, что я горда и никогда, никогда я не
сделаю того, что ты
делаешь, — чтобы вернуться к человеку, который тебе изменил, который полюбил другую женщину. Я не понимаю, не понимаю
этого! Ты можешь, а я не могу!
Другой близкий Анне кружок —
это был тот, через который Алексей Александрович
сделал свою карьеру.
— Что ж
делать? Мне там свиданье, всё по
этому делу моего миротворства.
Вронский видел всю неблаговидность
этого дела и что тут дуэли быть не может, что надо всё
сделать, чтобы смягчить
этого титулярного советника и замять дело.
— Были, ma chère. Они нас звали с мужем обедать, и мне сказывали, что соус на
этом обеде стоил тысячу рублей, — громко говорила княгиня Мягкая, чувствуя, что все ее слушают, — и очень гадкий соус, что-то зеленое. Надо было их позвать, и я
сделала соус на восемьдесят пять копеек, и все были очень довольны. Я не могу
делать тысячерублевых соусов.
— Откуда я? — отвечал он на вопрос жены посланника. — Что же
делать, надо признаться. Из Буфф. Кажется, в сотый раз, и всё с новым удовольствием. Прелесть! Я знаю, что
это стыдно; но в опере я сплю, а в Буффах до последней минуты досиживаю, и весело. Нынче…
Как всегда держась чрезвычайно прямо, своим быстрым, твердым и легким шагом, отличавшим ее от походки других светских женщин, и не изменяя направления взгляда, она
сделала те несколько шагов, которые отделяли ее от хозяйки, пожала ей руку, улыбнулась и с
этою улыбкой оглянулась на Вронского.
— Что
делать?
Эта глупая старая мода всё еще не выводится, — сказал Вронский.
Вернувшись домой, Алексей Александрович прошел к себе в кабинет, как он
это делал обыкновенно, и сел в кресло, развернув на заложенном разрезным ножом месте книгу о папизме, и читал до часу, как обыкновенно
делал; только изредка он потирал себе высокий лоб и встряхивал голову, как бы отгоняя что-то.
«И ужаснее всего то, — думал он, — что теперь именно, когда подходит к концу мое дело (он думал о проекте, который он проводил теперь), когда мне нужно всё спокойствие и все силы души, теперь на меня сваливается
эта бессмысленная тревога. Но что ж
делать? Я не из таких людей, которые переносят беспокойство и тревоги и не имеют силы взглянуть им в лицо».