Неточные совпадения
В карты играл он без ошибки и имел репутацию приятного игрока, потому что был снисходителен
к ошибкам других, никогда не сердился, а глядел на ошибку с таким же приличием, как на отличный ход. Потом он играл и по большой, и по маленькой, и с крупными игроками, и с капризными
дамами.
— Скажи Николаю Васильевичу, что мы садимся обедать, — с холодным достоинством обратилась старуха
к человеку. — Да кушать
давать! Ты что, Борис, опоздал сегодня: четверть шестого! — упрекнула она Райского. Он был двоюродным племянником старух и троюродным братом Софьи. Дом его, тоже старый и когда-то богатый, был связан родством с домом Пахотиных. Но познакомился он с своей родней не больше года тому назад.
— Знаю, знаю зачем! — вдруг догадался он, — бумаги разбирать — merci, [благодарю (фр.).] а
к Святой опять обошел меня, а Илье
дали! Qu’il aille se promener! [Пусть убирается! (фр.)] Ты не была в Летнем саду? — спросил он у дочери. — Виноват, я не поспел…
— Ну, хозяин, смотри же, замечай и, чуть что неисправно, не
давай потачки бабушке. Вот садик-то, что у окошек, я, видишь, недавно разбила, — говорила она, проходя чрез цветник и направляясь
к двору. — Верочка с Марфенькой тут у меня всё на глазах играют, роются в песке. На няньку надеяться нельзя: я и вижу из окошка, что они делают. Вот подрастут, цветов не надо покупать: свои есть.
— Нет, не
к раскаянию поведет вас страсть: она очистит воздух, прогонит миазмы, предрассудки и
даст вам дохнуть настоящей жизнью…
— Осел! — сказал Райский и лег на диван, хотел заснуть, но звуки не
давали, как он ни прижимал ухо
к подушке, чтоб заглушить их. — Нет, так и режут.
«Как тут закипает! — думал он, трогая себя за грудь. — О! быть буре, и
дай Бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня тайна должна выйти наружу, и я узнаю… любит ли она или нет? Если да, жизнь моя… наша должна измениться, я не еду… или, нет, мы едем туда,
к бабушке, в уголок, оба…»
— Так. Вы мне
дадите право входить без доклада
к себе, и то не всегда: вот сегодня рассердились, будете гонять меня по городу с поручениями — это привилегия кузеней, даже советоваться со мной, если у меня есть вкус, как одеться; удостоите искреннего отзыва о ваших родных, знакомых, и, наконец, дойдет до оскорбления… до того, что поверите мне сердечный секрет, когда влюбитесь…
— Та совсем дикарка — странная такая у меня. Бог знает в кого уродилась! — серьезно заметила Татьяна Марковна и вздохнула. — Не надоедай же пустяками брату, — обратилась она
к Марфеньке, — он устал с дороги, а ты глупости ему показываешь.
Дай лучше нам поговорить о серьезном, об имении.
— Не знаю, бабушка, да и не желаю знать! — отвечал он, приглядываясь из окна
к знакомой ему
дали,
к синему небу,
к меловым горам за Волгой. — Представь, Марфенька: я еще помню стихи Дмитриева, что в детстве учил...
— Я не хочу есть, Марфенька.
Дай руку, пойдем
к Волге.
Даст ли ему кто щелчка или дернет за волосы, ущипнет, — он сморщится, и вместо того, чтоб вскочить, броситься и догнать шалуна, он когда-то соберется обернуться и посмотрит рассеянно во все стороны, а тот уж за версту убежал, а он почесывает больное место, опять задумывается, пока новый щелчок или звонок
к обеду не выведут его из созерцания.
— Да, да, пойдемте! — пристал
к ним Леонтий, — там и обедать будем. Вели, Уленька,
давать, что есть — скорее. Пойдем, Борис, поговорим… Да… — вдруг спохватился он, — что же ты со мной сделаешь… за библиотеку?
— Ну, если не берешь, так я отдам книги в гимназию:
дай сюда каталог! Сегодня же отошлю
к директору… — сказал Райский и хотел взять у Леонтия реестр книг.
— Так ты думаешь, я Марку
дам теперь близко подойти
к полкам?
— Да, это правда: надо крепкие замки приделать, — заметил Леонтий. — Да и ты хороша: вот, — говорил он, обращаясь
к Райскому, — любит меня, как
дай Бог, чтоб всякого так любила жена…
— Только вот беда, — продолжал Леонтий, —
к книгам холодна. По-французски болтает проворно, а
дашь книгу, половины не понимает; по-русски о сю пору с ошибками пишет. Увидит греческую печать, говорит, что хорошо бы этакий узор на ситец, и ставит книги вверх дном, а по-латыни заглавия не разберет. Opera Horatii [Сочинения Горация (лат.).] — переводит «Горациевы оперы»!..
— Ну, не поминай же мне больше о книгах: на этом условии я только и не отдам их в гимназию, — заключил Райский. — А теперь
давай обедать или я
к бабушке уйду. Мне есть хочется.
— Подите, подите
к бабушке: она вам
даст! — пугала Марфенька. — Вы очень боитесь? Сердце бьется?
«Как это они живут?» — думал он, глядя, что ни бабушке, ни Марфеньке, ни Леонтью никуда не хочется, и не смотрят они на дно жизни, что лежит на нем, и не уносятся течением этой реки вперед,
к устью, чтоб остановиться и подумать, что это за океан, куда вынесут струи? Нет! «Что Бог
даст!» — говорит бабушка.
Желает она в конце зимы, чтоб весна скорей наступила, чтоб река прошла
к такому-то дню, чтоб лето было теплое и урожайное, чтоб хлеб был в цене, а сахар дешев, чтоб, если можно, купцы
давали его даром, так же как и вино, кофе и прочее.
То и дело просит у бабушки чего-нибудь: холста, коленкору, сахару, чаю, мыла. Девкам
дает старые платья, велит держать себя чисто.
К слепому старику носит чего-нибудь лакомого поесть или
даст немного денег. Знает всех баб, даже рабятишек по именам, последним покупает башмаки, шьет рубашонки и крестит почти всех новорожденных.
Он
дал себе слово объяснить, при первом удобном случае, окончательно вопрос, не о том, что такое Марфенька: это было слишком очевидно, а что из нее будет, — и потом уже поступить в отношении
к ней, смотря по тому, что окажется после объяснения. Способна ли она
к дальнейшему развитию или уже дошла до своих геркулесовых столпов?
— Очень часто: вот что-то теперь пропал. Не уехал ли в Колчино,
к maman? Надо его побранить, что, не сказавшись, уехал. Бабушка выговор ему сделает: он боится ее… А когда он здесь — не посидит смирно: бегает, поет. Ах, какой он шалун! И как много кушает! Недавно большую, пребольшую сковороду грибов съел! Сколько булочек скушает за чаем! Что ни
дай, все скушает. Бабушка очень любит его за это. Я тоже его…
— Все это баловство повело
к деспотизму: а когда дядьки и няньки кончились, чужие люди стали ограничивать дикую волю, вам не понравилось; вы сделали эксцентрический подвиг, вас прогнали из одного места. Тогда уж стали мстить обществу: благоразумие, тишина, чужое благосостояние показались грехом и пороком, порядок противен, люди нелепы… И
давай тревожить покой смирных людей!..
Страстей, широких движений, какой-нибудь дальней и трудной цели — не могло
дать: не по натуре ей! А
дало бы хаос, повело бы
к недоумениям — и много-много, если б разрешилось претензией съездить в Москву, побывать на бале в Дворянском собрании, привезти платье с Кузнецкого моста и потом хвастаться этим до глубокой старости перед мелкими губернскими чиновницами.
— А вот узнаешь: всякому свой! Иному
дает на всю жизнь — и несет его, тянет точно лямку. Вон Кирила Кирилыч… — бабушка сейчас бросилась
к любимому своему способу,
к примеру, — богат, здоровехонек, весь век хи-хи-хи, да ха-ха-ха, да жена вдруг ушла: с тех пор и повесил голову, — шестой год ходит, как тень… А у Егора Ильича…
— Судьба придумает! Да сохрани тебя, Господи, полно накликать на себя! А лучше вот что: поедем со мной в город с визитами. Мне проходу не
дают, будто я не пускаю тебя. Вице-губернаторша, Нил Андреевич, княгиня: вот бы
к ней! Да уж и
к бесстыжей надо заехать,
к Полине Карповне, чтоб не шипела! А потом
к откупщику…
— Не надо, не надо, не хочу! — говорила она. — Я велю вам зажарить вашего сазана и больше ничего не
дам к обеду.
Райский заглянул
к ним. Пашутка, быстро взглянув на него из-за чулка, усмехнулась было, потому что он то ласково погладит ее, то
даст ложку варенья или яблоко, и еще быстрее потупила глаза под суровым взглядом Василисы. А Василиса, увидев его, перестала шептать и углубилась в чулок.
«Это история, скандал, — думал он, — огласить позор товарища, нет, нет! — не так! Ах! счастливая мысль, — решил он вдруг, —
дать Ульяне Андреевне урок наедине: бросить ей громы на голову, плеснуть на нее волной чистых, неведомых ей понятий и нравов! Она обманывает доброго, любящего мужа и прячется от страха: сделаю, что она будет прятаться от стыда. Да, пробудить стыд в огрубелом сердце — это долг и заслуга — и в отношении
к ней, а более
к Леонтью!»
Он правильно заключил, что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу на каком-нибудь одном впечатлении, а так как Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке
к людям или, наконец, он не знает еще почему, не только не спешила с ним сблизиться, но все отдалялась, то он и решил не
давать в себе развиться ни любопытству, ни воображению и показать ей, что она бледная, ничтожная деревенская девочка, и больше ничего.
— Ты что-то ластишься ко мне: не
к деньгам ли подбираешься, чтоб Маркушке
дать? Не
дам!
— О, о, о — вот как: то есть украсть или прибить. Ай да Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а на дружбу такого строгого клейма ты не положишь? Я могу посягнуть на нее, да, это мое? Постараюсь!
Дай мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я приду
к тебе, как брат, друг, и будем жить по твоей программе. Если же… ну, если это любовь — я тогда уеду!
— Я спрашиваю вас:
к добру или
к худу! А послушаешь: «Все старое нехорошо, и сами старики глупы, пора их долой!» — продолжал Тычков, —
дай волю, они бы и того… готовы нас всех заживо похоронить, а сами сели бы на наше место, — вот ведь
к чему все клонится! Как это по-французски есть и поговорка такая, Наталья Ивановна? — обратился он
к одной барыне.
— Какая жара — on etouffe ici allons au jardin! [здесь душно: пойдемте в сад! (фр.)] Мишель,
дайте мантилью!.. — обратилась она
к кадету.
Но было уже поздно. Тычков вскинул изумленные очи на Татьяну Марковну,
дамы глядели на нее с состраданием, мужчины разинули рты, девицы прижались друг
к другу.
Прежний губернатор, старик Пафнутьев, при котором даже
дамы не садились в гостях, прежде нежели он не сядет сам, взыскал бы с виновных за одно неуважение
к рангу; но нынешний губернатор
к этому равнодушен. Он даже не замечает, как одеваются у него чиновники, сам ходит в старом сюртуке и заботится только, чтоб «в Петербург никаких историй не доходило».
Он с удовольствием приметил, что она перестала бояться его, доверялась ему, не запиралась от него на ключ, не уходила из сада, видя, что он, пробыв с ней несколько минут, уходил сам; просила смело у него книг и даже приходила за ними сама
к нему в комнату, а он,
давая требуемую книгу, не удерживал ее, не напрашивался в «руководители мысли», не спрашивал о прочитанном, а она сама иногда говорила ему о своем впечатлении.
— Что ж, уеду, — сказал он, —
дам ей покой, свободу. Это гордое, непобедимое сердце — и мне делать тут нечего: мы оба друг
к другу равнодушны!
Она сидела в своей красивой позе, напротив большого зеркала, и молча улыбалась своему гостю, млея от удовольствия. Она не старалась ни приблизиться, ни взять Райского за руку, не приглашала сесть ближе, а только играла и блистала перед ним своей интересной особой, нечаянно показывала «ножки» и с улыбкой смотрела, как действуют на него эти маневры. Если он подходил
к ней, она прилично отодвигалась и
давала ему подле себя место.
Ей не хотелось говорить. Он взял ее за руку и пожал; она отвечала на пожатие; он поцеловал ее в щеку, она обернулась
к нему, губы их встретились, и она поцеловала его — и все не выходя из задумчивости. И этот, так долго ожидаемый поцелуй не обрадовал его. Она
дала его машинально.
А потом опять была ровна, покойна, за обедом и по вечерам была сообщительна, входила даже в мелочи хозяйства, разбирала с Марфенькой узоры, подбирала цвета шерсти, поверяла некоторые счеты бабушки, наконец поехала с визитами
к городским
дамам.
Тут был и Викентьев. Ему не сиделось на месте, он вскакивал, подбегал
к Марфеньке, просил
дать и ему почитать вслух, а когда ему
давали, то он вставлял в роман от себя целые тирады или читал разными голосами. Когда говорила угнетенная героиня, он читал тоненьким, жалобным голосом, а за героя читал своим голосом, обращаясь
к Марфеньке, отчего та поминутно краснела и делала ему сердитое лицо.
— Уйду, если станете говорить.
Дайте мне только оправиться, а то я перепугаю всех, я вся дрожу… Сейчас же
к бабушке!
— Все грешны: простите — сегодня в ночь я буду в Колчине, а
к обеду завтра здесь — и с согласием. Простите…
дайте руку!
Викентьев сдержал слово. На другой день он привез
к Татьяне Марковне свою мать и, впустив ее в двери, сам
дал «стречка», как он говорил, не зная, что будет, и сидел, как на иголках, в канцелярии.
Но неумышленно, когда он не делал никаких любовных прелюдий, а просто брал ее за руку, она
давала ему руку, брала сама его руку, опиралась ему доверчиво на плечо, позволяла переносить себя через лужи и даже, шаля, ерошила ему волосы или, напротив, возьмет гребенку, щетку, близко подойдет
к нему, так что головы их касались, причешет его, сделает пробор и, пожалуй, напомадит голову.
— У меня, видите, такой желобок есть, прямо
к носу… — сказал он и сунулся было поцеловать у невесты руку, но она не
дала.
— Ах,
дай Бог: умно бы сделали! Вы хуже Райского в своем роде, вам бы нужнее был урок. Он артист, рисует, пишет повести. Но я за него не боюсь, а за вас у меня душа не покойна. Вон у Лозгиных младший сын, Володя, — ему четырнадцать лет — и тот вдруг объявил матери, что не будет ходить
к обедне.