Неточные совпадения
Он принадлежал Петербургу и свету, и его трудно было бы представить себе где-нибудь
в другом городе, кроме Петербурга, и
в другой сфере, кроме света, то есть известного высшего слоя петербургского населения, хотя у него есть и служба, и
свои дела, но его чаще всего встречаешь
в большей части гостиных, утром — с визитами, на обедах, на вечерах: на последних всегда за картами.
На всякую другую жизнь у него не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех, какие дают
свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей,
дел, политики и даже, пожалуй, поэзии — вот где вращалась жизнь его, и он не порывался из этого круга, находя
в нем полное до роскоши удовлетворение
своей натуре.
Знал генеалогию, состояние
дел и имений и скандалезную хронику каждого большого дома столицы; знал всякую минуту, что делается
в администрации, о переменах, повышениях, наградах, — знал и сплетни городские: словом, знал хорошо
свой мир.
— Ты прежде заведи
дело,
в которое мог бы броситься живой ум, гнушающийся мертвечины, и страстная душа, и укажи, как положить силы во что-нибудь, что стоит борьбы, а с
своими картами, визитами, раутами и службой — убирайся к черту!
— Тебе шестнадцатый год, — продолжал опекун, — пора о
деле подумать, а ты до сих пор, как я вижу, еще не подумал, по какой части пойдешь
в университете и
в службе. По военной трудно: у тебя небольшое состояние, а служить ты по
своей фамилии должен
в гвардии.
В университете Райский
делит время, по утрам, между лекциями и Кремлевским садом,
в воскресенье ходит
в Никитский монастырь к обедне, заглядывает на развод и посещает кондитеров Пеэра и Педотти. По вечерам сидит
в «
своем кружке», то есть избранных товарищей, горячих голов, великодушных сердец.
В самом
деле, у него чуть не погасла вера
в честь, честность, вообще
в человека. Он, не желая, не стараясь, часто бегая прочь, изведал этот «чудесный мир» — силою
своей впечатлительной натуры, вбиравшей
в себя, как губка, все задевавшие его явления.
— Да, упасть
в обморок не от того, от чего вы упали, а от того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!»
В самом
деле, какой позор! А они, — он опять указал на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали весь
свой век чужое — какая слава!.. Что же сталось с Ельниным?
— Полноте притворяться, полноте! Бог с вами, кузина: что мне за
дело? Я закрываю глаза и уши, я слеп, глух и нем, — говорил он, закрывая глаза и уши. — Но если, — вдруг прибавил он, глядя прямо на нее, — вы почувствуете все, что я говорил, предсказывал, что, может быть, вызвал
в вас… на
свою шею — скажете ли вы мне!.. я стою этого.
Однако он прежде всего погрузил на
дно чемодана весь
свой литературный материал, потом
в особый ящик поместил эскизы карандашом и кистью пейзажей, портретов и т. п., захватил краски, кисти, палитру, чтобы устроить
в деревне небольшую мастерскую, на случай если роман не пойдет на лад.
— Будешь задумчив, как навяжется такая супруга, как Марина Антиповна! Помнишь Антипа? ну, так его дочка! А золото-мужик, большие у меня
дела делает: хлеб продает, деньги получает, — честный, распорядительный, да вот где-нибудь да подстережет судьба! У всякого
свой крест! А ты что это затеял, или
в самом
деле с ума сошел? — спросила бабушка, помолчав.
В другом месте видел Райский такую же, сидящую у окна, пожилую женщину, весь век проведшую
в своем переулке, без суматохи, без страстей и волнений, без ежедневных встреч с бесконечно разнообразной породой подобных себе, и не ведающую скуки, которую так глубоко и тяжко ведают
в больших городах,
в центре
дел и развлечений.
Там, на родине, Райский, с помощью бабушки и нескольких знакомых, устроили его на квартире, и только уладились все эти внешние обстоятельства, Леонтий принялся за
свое дело, с усердием и терпением вола и осла вместе, и ушел опять
в свою или лучше сказать чужую, минувшую жизнь.
— Полноте: ни
в вас, ни
в кого! — сказал он, — мое время уж прошло: вон седина пробивается! И что вам за любовь — у вас муж, у меня
свое дело… Мне теперь предстоит одно: искусство и труд. Жизнь моя должна служить и тому и другому…
— Книги! Разве это жизнь? Старые книги сделали
свое дело; люди рвутся вперед, ищут улучшить себя, очистить понятия, прогнать туман, условиться поопределительнее
в общественных вопросах,
в правах,
в нравах: наконец привести
в порядок и общественное хозяйство… А он глядит
в книгу, а не
в жизнь!
Райский сбросил было долой гору наложенных одна на другую мягких подушек и взял с дивана одну жесткую, потом прогнал Егорку, посланного бабушкой
раздевать его. Но бабушка переделала опять по-своему: велела положить на
свое место подушки и воротила Егора
в спальню Райского.
— Ну, как хочешь, а я держать тебя не стану, я не хочу уголовного
дела в доме. Шутка ли, что попадется под руку, тем сплеча и бьет! Ведь я говорила тебе: не женись, а ты все
свое, не послушал — и вот!
И если, «паче чаяния»,
в ней откроется ему внезапный золотоносный прииск, с богатыми залогами, —
в женщинах не редки такие неожиданности, — тогда, конечно, он поставит здесь
свой домашний жертвенник и посвятит себя развитию милого существа: она и искусство будут его кумирами. Тогда и эти эпизоды, эскизы, сцены — все пойдет
в дело. Ему не над чем будет разбрасываться, жизнь его сосредоточится и определится.
Она все девочка, и ни разу не высказалась
в ней даже девица. Быть «
девой», по
своей здоровой натуре и по простому, почти животному, воспитанию, она решительно не обещала.
Он проворно раскопал
свои папки, бумаги, вынес
в залу, разложил на столе и с нетерпением ждал, когда Вера отделается от объятий, ласк и расспросов бабушки и Марфеньки и прибежит к нему продолжать начатый разговор, которому он не хотел предвидеть конца. И сам удивлялся
своей прыти, стыдился этой торопливости, как будто
в самом
деле «хотел заслужить внимание, доверие и дружбу…».
Он предоставил жене получать за него жалованье
в палате и содержать себя и двоих детей, как она знает, а сам из палаты прямо шел куда-нибудь обедать и оставался там до ночи или на ночь, и на другой
день, как ни
в чем не бывало, шел
в палату и скрипел пером, трезвый, до трех часов. И так проживал
свою жизнь по людям.
Отослав пять-шесть писем, он опять погрузился
в свой недуг — скуку. Это не была скука, какую испытывает человек за нелюбимым
делом, которое навязала на него обязанность и которой он предвидит конец.
А если и бывает, то
в сфере рабочего человека,
в приспособлении к
делу грубой силы или грубого уменья, следовательно,
дело рук, плечей, спины: и то
дело вяжется плохо, плетется кое-как; поэтому рабочий люд, как рабочий скот, делает все из-под палки и норовит только отбыть
свою работу, чтобы скорее дорваться до животного покоя.
Никто не чувствует себя человеком за этим
делом, и никто не вкладывает
в свой труд человеческого, сознательного уменья, а все везет
свой воз, как лошадь, отмахиваясь хвостом от какого-нибудь кнута.
Героем дворни все-таки оставался Егорка: это был живой пульс ее. Он
своего дела, которого, собственно, и не было, не делал, «как все у нас», — упрямо мысленно добавлял Райский, — но зато совался поминутно
в чужие
дела. Смотришь, дугу натягивает, и сила есть: он коренастый, мускулистый, длиннорукий, как орангутанг, но хорошо сложенный малый. То сено примется помогать складывать на сеновал: бросит охапки три и кинет вилы, начнет болтать и мешать другим.
Встречались Райскому дальше
в городе лица, очевидно бродившие без
дела или с «миражем
дела». Купцы, томящиеся бездельем у
своих лавок; поедет советник на дрожках; пройдет, важно выступая, духовное лицо, с длинной тростью.
— И у тебя нет потребности высказаться перед кем-нибудь,
разделить свою мысль, проверить чужим умом или опытом какое-нибудь темное пятно
в жизни, туманное явление, загадку? А ведь для тебя много нового…
Он так целиком и хотел внести эту картину-сцену
в свой проект и ею закончить роман, набросав на
свои отношения с Верой таинственный полупокров: он уезжает непонятый, не оцененный ею, с презрением к любви и ко всему тому, что нагромоздили на это простое и несложное
дело люди, а она останется с жалом — не любви, а предчувствия ее
в будущем, и с сожалением об утрате, с туманными тревогами сердца, со слезами, и потом вечной, тихой тоской до замужества — с советником палаты!
— Разумеется, мне не нужно: что интересного
в чужом письме? Но докажи, что ты доверяешь мне и что
в самом
деле дружна со мной. Ты видишь, я равнодушен к тебе. Я шел успокоить тебя, посмеяться над твоей осторожностью и над
своим увлечением. Погляди на меня: таков ли я, как был!.. «Ах, черт возьми, это письмо из головы нейдет!» — думал между тем сам.
— Вы опять за
свое, — сказала она с упреком, перебирая рукой
в кармане, где
в самом
деле шумела бумага.
Дело в том, что одному «малютке» было шестнадцать, а другому четырнадцать лет, и Крицкая отправила их к дяде на воспитание, подальше от себя, чтоб они возрастом
своим не обличали ее лет.
«Но ведь иной недогадливый читатель подумает, что я сам такой, и только такой! — сказал он, перебирая
свои тетради, — он не сообразит, что это не я, не Карп, не Сидор, а тип; что
в организме художника совмещаются многие эпохи, многие разнородные лица… Что я стану делать с ними? Куда
дену еще десять, двадцать типов!..»
Викентьев сдержал слово. На другой
день он привез к Татьяне Марковне
свою мать и, впустив ее
в двери, сам дал «стречка», как он говорил, не зная, что будет, и сидел, как на иголках,
в канцелярии.
И как легко верилось ему, — несмотря на очевидность ее посторонних мук, на таинственные прогулки на
дно обрыва, — потому что хотелось верить. Бессознательно он даже боялся разувериться окончательно
в надежде на взаимность. Верить
в эту надежду было его счастьем — и он всячески подогревал ее
в себе. Он иначе,
в свою пользу, старался объяснить загадочность прогулок.
И надо было бы тотчас бежать, то есть забывать Веру. Он и исполнил часть
своей программы. Поехал
в город кое-что купить
в дорогу. На улице он встретил губернатора. Тот упрекнул его, что давно не видать? Райский отозвался нездоровьем и сказал, что уезжает на
днях.
Райский почти обрадовался этому ответу. У него отлегло от сердца, и он на другой
день, то есть
в пятницу после обеда, легко и весело выпрыгнул из кареты губернатора, когда они въехали
в слободу близ Малиновки, и поблагодарил его превосходительство за удовольствие приятной прогулки. Он, с дорожным
своим мешком, быстро пробежал ворота и явился
в дом.
Играя с тетками, я служил, говорю, твоему
делу, то есть пробуждению страсти
в твоей мраморной кузине, с тою только разницею, что без тебя это
дело пошло было впрок. Итальянец, граф Милари, должно быть, служит по этой же части, то есть развивает страсти
в женщинах, и едва ли не успешнее тебя. Он повадился ездить
в те же
дни и часы, когда мы играли
в карты, а Николай Васильевич не нарадовался, глядя на
свое семейное счастье.
Райский на другой
день с любопытством ждал пробуждения Веры. Он забыл о
своей собственной страсти, воображение робко молчало и ушло все
в наблюдение за этой ползущей
в его глазах, как «удав», по его выражению, чужой страстью, выглянувшей из Веры, с
своими острыми зубами.
— Да, — припомнила она и достала из кармана портмоне. — Возьмите у золотых
дел мастера Шмита porte-bouquet. [подставку для букета (фр.).] Я еще на той неделе выбрала подарить Марфеньке
в день рождения, — только велела вставить несколько жемчужин, из
своих собственных, и вырезать ее имя. Вот деньги.
— Никогда! — повторил он с досадой, — какая ложь
в этих словах: «никогда», «всегда»!.. Конечно, «никогда»: год, может быть, два… три… Разве это не — «никогда»? Вы хотите бессрочного чувства? Да разве оно есть? Вы пересчитайте всех ваших голубей и голубок: ведь никто бессрочно не любит. Загляните
в их гнезда — что там? Сделают
свое дело, выведут детей, а потом воротят носы
в разные стороны. А только от тупоумия сидят вместе…
— Видите
свою ошибку, Вера: «с понятиями о любви», говорите вы, а
дело в том, что любовь не понятие, а влечение, потребность, оттого она большею частию и слепа. Но я привязан к вам не слепо. Ваша красота, и довольно редкая —
в этом Райский прав — да ум, да свобода понятий — и держат меня
в плену долее, нежели со всякой другой!
Оба понимали, что каждый с
своей точки зрения прав — но все-таки безумно втайне надеялись, он — что она перейдет на его сторону, а она — что он уступит, сознавая
в то же время, что надежда была нелепа, что никто из них не мог, хотя бы и хотел, внезапно переродиться, залучить к себе, как шапку надеть, другие убеждения, другое миросозерцание,
разделить веру или отрешиться от нее.
Весь дом смотрел парадно, только Улита,
в это утро глубже, нежели
в другие
дни, опускалась
в свои холодники и подвалы и не успела надеть ничего, что делало бы ее непохожею на вчерашнюю или завтрашнюю Улиту. Да повара почти с зарей надели
свои белые колпаки и не покладывали рук, готовя завтрак, обед, ужин — и господам, и дворне, и приезжим людям из-за Волги.
Татьяна Марковна была так весела, беспечна, празднуя
день рожденья Марфеньки и обдумывая, чем бы особенно отпраздновать через две недели именины Веры, чтоб не обойти внимательностью одну перед другой, хотя Вера и объявила наотрез, что
в именины
свои уедет к Анне Ивановне Тушиной или к Наталье Ивановне.
Между тем она, по страстной, нервной натуре
своей, увлеклась его личностью, влюбилась
в него самого,
в его смелость,
в самое это стремление к новому, лучшему — но не влюбилась
в его учение,
в его новые правды и новую жизнь, и осталась верна старым, прочным понятиям о жизни, о счастье. Он звал к новому
делу, к новому труду, но нового
дела и труда, кроме раздачи запрещенных книг, она не видела.
Соглашаясь
в необходимости труда, она винила себя первая за бездействие и чертила себе,
в недальнем будущем, образ простого, но действительного
дела, завидуя пока Марфеньке
в том, что та приспособила
свой досуг и
свои руки к домашнему хозяйству и отчасти к деревне.
Она только удвоила ласки, но не умышленно, не притворно — с целью только скрыть
свой суд или
свои чувства. Она
в самом
деле была нежнее, будто Вера стала милее и ближе ей после
своей откровенности, даже и самого проступка.
Бабушка погружалась
в свою угрюмость, Вера тайно убивалась печалью, и
дни проходили за
днями. Тоска Веры была постоянная, неутолимая, и печаль Татьяны Марковны возрастала по мере того, как она следила за Верой.
Стало быть, ей, Вере, надо быть бабушкой
в свою очередь, отдать всю жизнь другим и путем долга, нескончаемых жертв и труда, начать «новую» жизнь, непохожую на ту, которая стащила ее на
дно обрыва… любить людей, правду, добро…
В ожидании какого-нибудь серьезного труда, какой могла дать ей жизнь со временем, по ее уму и силам, она положила не избегать никакого
дела, какое представится около нее, как бы оно просто и мелко ни было, — находя, что, под презрением к мелкому, обыденному
делу и под мнимым ожиданием или изобретением какого-то нового, еще небывалого труда и
дела, кроется у большей части просто лень или неспособность, или, наконец, больное и смешное самолюбие — ставить самих себя выше
своего ума и сил.