Неточные совпадения
— Ты прежде заведи дело,
в которое мог бы броситься живой ум, гнушающийся мертвечины, и страстная
душа, и укажи, как положить силы во что-нибудь, что стоит борьбы, а с своими картами, визитами, раутами и службой — убирайся к черту!
— Наташа! — повторил он тихо, — это единственный тяжелый камень у меня на
душе — не мешай память о ней
в эти мои впечатления и мимолетные увлечения…
Оно все состояло из небольшой земли, лежащей вплоть у города, от которого отделялось полем и слободой близ Волги, из пятидесяти
душ крестьян, да из двух домов — одного каменного, оставленного и запущенного, и другого деревянного домика, выстроенного его отцом, и
в этом-то домике и жила Татьяна Марковна с двумя, тоже двоюродными, внучками-сиротами, девочками по седьмому и шестому году, оставленными ей двоюродной племянницей, которую она любила, как дочь.
Тит Никоныч был джентльмен по своей природе. У него было тут же,
в губернии,
душ двести пятьдесят или триста — он хорошенько не знал, никогда
в имение не заглядывал и предоставлял крестьянам делать, что хотят, и платить ему оброку, сколько им заблагорассудится. Никогда он их не поверял. Возьмет стыдливо привезенные деньги, не считая, положит
в бюро, а мужикам махнет рукой, чтоб ехали, куда хотят.
— Граф Милари, ma chère amie, — сказал он, — grand musicien et le plus aimable garçon du monde. [моя милая… превосходный музыкант и любезнейший молодой человек (фр.).] Две недели здесь: ты видела его на бале у княгини? Извини,
душа моя, я был у графа: он не пустил
в театр.
— Нет, Семен Семеныч, я не хочу
в монастырь; я хочу жизни, света и радости. Я без людей никуда, ни шагу; я поклоняюсь красоте, люблю ее, — он нежно взглянул на портрет, — телом и
душой и, признаюсь… — он комически вздохнул, — больше телом…
Райский все шел тихо, глядя
душой в этот сон: статуя и все кругом постепенно оживало, делалось ярче… И когда он дошел до дома, созданная им женщина мало-помалу опять обращалась
в Софью.
«Да, долго еще до прогресса! — думал Райский, слушая раздававшиеся ему вслед детские голоса и проходя
в пятый раз по одним и тем же улицам и опять не встречая живой
души. — Что за фигуры, что за нравы, какие явления! Все, все годятся
в роман: все эти штрихи, оттенки, обстановка — перлы для кисти! Каков-то Леонтий: изменился или все тот же ученый, но недогадливый младенец? Он — тоже находка для художника!»
«Ужели она часто будет
душить меня? — думал Райский, с ужасом глядя на нее. — Куда спастись от нее? А она не годится и
в роман: слишком карикатурна! Никто не поверит…»
— Викентьев: их усадьба за Волгой, недалеко отсюда. Колчино — их деревня, тут только сто
душ. У них
в Казани еще триста
душ. Маменька его звала нас с Верочкой гостить, да бабушка одних не пускает. Мы однажды только на один день ездили… А Николай Андреич один сын у нее — больше детей нет. Он учился
в Казани,
в университете, служит здесь у губернатора, по особым поручениям.
— Ты вся — солнечный луч! — сказал он, — и пусть будет проклят, кто захочет бросить нечистое зерно
в твою
душу! Прощай! Никогда не подходи близко ко мне, а если я подойду — уйди!
Райский еще раз рассмеялся искренно от
души и
в то же время почти до слез был тронут добротой бабушки, нежностью этого женского сердца, верностью своим правилам гостеприимства и простым, указываемым сердцем, добродетелям.
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть
в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать
в этом вашем бездонном взгляде вашу
душу, шепот сердца… вот что!
— Тогда только, — продолжал он, стараясь объяснить себе смысл ее лица, —
в этом во всем и есть значение, тогда это и роскошь, и счастье. Боже мой, какое счастье! Есть ли у вас здесь такой двойник, — это другое сердце, другой ум, другая
душа, и поделились ли вы с ним, взамен взятого у него, своей
душой и своими мыслями!.. Есть ли?
«А ведь я друг Леонтья — старый товарищ — и терплю, глядя, как эта честная, любящая
душа награждена за свою симпатию! Ужели я останусь равнодушным!.. Но что делать: открыть ему глаза, будить его от этого, когда он так верит, поклоняется чистоте этого… „римского профиля“, так сладко спит
в лоне домашнего счастья — плохая услуга! Что же делать? Вот дилемма! — раздумывал он, ходя взад и вперед по переулку. — Вот что разве: броситься, забить тревогу и смутить это преступное tête-а-tête!..»
«Да ведь это лучше всякой страсти! — приходило ему
в голову, — это доверие, эти тихие отношения, это заглядыванье не
в глаза красавицы, а
в глубину умной, нравственной девической
души!»
Он не знал, что делать, отпер дверь, бросился
в столовую, забежал с отчаяния
в какой-то темный угол, выбежал
в сад, — чтоб позвать кухарку, зашел
в кухню, хлопая дверьми, — нигде ни
души.
«О чем молится? — думал он
в страхе. — Просит радости или слагает горе у креста, или внезапно застиг ее тут порыв бескорыстного излияния
души перед всеутешительным духом? Но какие излияния:
души, испытующей силы
в борьбе, или благодарной, плачущей за луч счастья!..»
— Ах, дай Бог: умно бы сделали! Вы хуже Райского
в своем роде, вам бы нужнее был урок. Он артист, рисует, пишет повести. Но я за него не боюсь, а за вас у меня
душа не покойна. Вон у Лозгиных младший сын, Володя, — ему четырнадцать лет — и тот вдруг объявил матери, что не будет ходить к обедне.
— Не может быть
в ней лжи…» — утешался потом, задумываясь, и умилялся, припоминая тонкую, умную красоту ее лица, этого отражения
души.
Он
в чистых формах все выливал образ Веры и, чертя его бессознательно и непритворно, чертил и образ своей страсти, отражая
в ней, иногда наивно и смешно, и все, что было светлого, честного
в его собственной
душе и чего требовала его
душа от другого человека и от женщины.
— И мне жаль, Борюшка. Я хотела сама съездить к нему — у него честная
душа, он — как младенец! Бог дал ему ученость, да остроты не дал… закопался
в свои книги! У кого он там на руках!.. Да вот что: если за ним нет присмотру, перевези его сюда —
в старом доме пусто, кроме Вериной комнаты… Мы его там пока поместим… Я на случай велела приготовить две комнаты.
— Свежо на дворе, плечи зябнут! — сказала она, пожимая плечами. — Какая драма! нездорова, невесела, осень на дворе, а осенью человек, как все звери, будто уходит
в себя. Вон и птицы уже улетают — посмотрите, как журавли летят! — говорила она, указывая высоко над Волгой на кривую линию черных точек
в воздухе. — Когда кругом все делается мрачно, бледно, уныло, — и на
душе становится уныло… Не правда ли?
«Что делать? рваться из всех сил
в этой борьбе с расставленными капканами и все стремиться к чему-то прочному, безмятежно-покойному, к чему стремятся вон и те простые
души?» Он оглянулся на молящихся стариков и старух. «Или бессмысленно купаться
в мутных волнах этой бесцельно текущей жизни!»
— Брат! — заговорила она через минуту нежно, кладя ему руку на плечо, — если когда-нибудь вы горели, как на угольях, умирали сто раз
в одну минуту от страха, от нетерпения… когда счастье просится
в руки и ускользает… и ваша
душа просится вслед за ним… Припомните такую минуту… когда у вас оставалась одна последняя надежда… искра… Вот это — моя минута! Она пройдет — и все пройдет с ней…
Он шел к плетню, тоже не оборачиваясь, злобно, непокорным зверем, уходящим от добычи. Он не лгал, он уважал Веру, но уважал против воли, как
в сражении уважают неприятеля, который отлично дерется. Он проклинал «город мертвецов», «старые понятия», оковавшие эту живую, свободную
душу.
Но пока еще обида и долго переносимая пытка заглушали все человеческое
в нем. Он злобно
душил голос жалости. И «добрый дух» печально молчал
в нем. Не слышно его голоса; тихая работа его остановилась. Бесы вторглись и рвали его внутренность.
И бабушку жаль! Какое ужасное, неожиданное горе нарушит мир ее
души! Что, если она вдруг свалится! — приходило ему
в голову, — вон она сама не своя, ничего еще не зная! У него подступали слезы к глазам от этой мысли.
Между тем, отрицая
в человеке человека — с
душой, с правами на бессмертие, он проповедовал какую-то правду, какую-то честность, какие-то стремления к лучшему порядку, к благородным целям, не замечая, что все это делалось ненужным при том, указываемом им, случайном порядке бытия, где люди, по его словам, толпятся, как мошки
в жаркую погоду
в огромном столбе, сталкиваются, мятутся, плодятся, питаются, греются и исчезают
в бестолковом процессе жизни, чтоб завтра дать место другому такому же столбу.
Она немного отдохнула, открыв все Райскому и Тушину. Ей стало будто покойнее. Она сбросила часть тяжести, как моряки
в бурю бросают часть груза, чтоб облегчить корабль. Но самый тяжелый груз был на дне
души, и ладья ее сидела
в воде глубоко, черпала бортами и могла, при новом ожидаемом шквале, черпнуть и не встать больше.
И только верующая
душа несет горе так, как несла его эта женщина — и одни женщины так выносят его!» «
В женской половине человеческого рода, — думалось ему, — заключены великие силы, ворочающие миром.
«Это не бабушка!» — с замиранием сердца, глядя на нее, думал он. Она казалась ему одною из тех женских личностей, которые внезапно из круга семьи выходили героинями
в великие минуты, когда падали вокруг тяжкие удары судьбы и когда нужны были людям не грубые силы мышц, не гордость крепких умов, а силы
души — нести великую скорбь, страдать, терпеть и не падать!
С такою же силой скорби шли
в заточение с нашими титанами, колебавшими небо, их жены, боярыни и княгини, сложившие свой сан, титул, но унесшие с собой силу женской
души и великой красоты, которой до сих пор не знали за собой они сами, не знали за ними и другие и которую они, как золото
в огне, закаляли
в огне и дыме грубой работы, служа своим мужьям — князьям и неся и их, и свою «беду».
Райский с ужасом отмахивался от этих, не званных
в горькие минуты, явлений своей беспощадной фантазии и устремил зоркое внимание за близкой ему страдалицей, наблюдая ее глазами и стараясь прочесть
в ее
душе: что за образ муки поселился
в ней?
— Боже мой! — говорил Райский, возвращаясь к себе и бросаясь, усталый и телом и
душой,
в постель. — Думал ли я, что
в этом углу вдруг попаду на такие драмы, на такие личности? Как громадна и страшна простая жизнь
в наготе ее правды и как люди остаются целы после такой трескотни! А мы там,
в куче, стряпаем свою жизнь и страсти, как повара — тонкие блюда!..
Толпа сострадательно глядит на падшего и казнит молчанием, как бабушка — ее! Нельзя жить тому,
в чьей
душе когда-нибудь жила законная человеческая гордость, сознание своих прав на уважение, кто носил прямо голову, — нельзя жить!
Все это вихрем неслось у ней
в голове и будто уносило ее самое на каких-то облаках. Ей на
душе становилось свободнее, как преступнику, которому расковали руки и ноги.
Вопрос о собственном беспокойстве, об «оскорбленном чувстве и обманутых надеждах»
в первые дни ломал его, и, чтобы вынести эту ломку, нужна была медвежья крепость его организма и вся данная ему и сбереженная им сила
души. И он вынес борьбу благодаря этой силе, благодаря своей прямой, чистой натуре, чуждой зависти, злости, мелкого самолюбия, — всех этих стихий, из которых слагаются дурные страсти.
«Нет, это не ограниченность
в Тушине, — решал Райский, — это — красота
души, ясная, великая! Это само благодушие природы, ее лучшие силы, положенные прямо
в готовые прочные формы. Заслуга человека тут — почувствовать и удержать
в себе эту красоту природной простоты и уметь достойно носить ее, то есть ценить ее, верить
в нее, быть искренним, понимать прелесть правды и жить ею — следовательно, ни больше, ни меньше, как иметь сердце и дорожить этой силой, если не выше силы ума, то хоть наравне с нею.
Вдохновляясь вашей лучшей красотой, вашей неодолимой силой — женской любовью, — я слабой рукой писал женщину, с надеждой, что вы узнаете
в ней хоть бледное отражение — не одних ваших взглядов, улыбок, красоты форм, грации, но и вашей
души, ума, сердца — всей прелести ваших лучших сил!