Неточные совпадения
Он с наслаждением и завистью припоминал анекдоты
времен революции, как один знатный повеса разбил там чашку в магазине и в ответ на упреки купца перебил и переломал еще множество вещей и заплатил за
весь магазин; как другой перекупил у короля дачу и подарил танцовщице. Оканчивал он рассказы вздохом сожаления о прошлом.
— В вашем вопросе есть и ответ: «жило», — сказали вы, и — отжило, прибавлю я. А эти, — он указал на улицу, — живут! Как живут — рассказать этого нельзя, кузина. Это значит рассказать вам жизнь вообще, и современную в особенности. Я вот сколько
времени рассказываю вам всячески: в спорах, в примерах, читаю… а
все не расскажу.
— И я не удивлюсь, — сказал Райский, — хоть рясы и не надену, а проповедовать могу — и искренно, всюду, где замечу ложь, притворство, злость — словом, отсутствие красоты, нужды нет, что сам бываю безобразен… Натура моя отзывается на
все, только разбуди нервы — и пойдет играть!.. Знаешь что, Аянов: у меня давно засела серьезная мысль — писать роман. И я хочу теперь посвятить
все свое
время на это.
В это
время, как будто нарочно пришлось, священник толковал историю Иова,
всеми оставленного на куче навоза, страждущего…
Бабушка только было расположилась объяснять ему, чем засевается у ней земля и что выгоднее
всего возделывать по нынешнему
времени, как внучек стал зевать.
«
Всё учитесь: со
временем!» — думал Райский. А ему бы хотелось — не учась — и сейчас.
В истории знала только двенадцатый год, потому что mon oncle, prince Serge, [мой дядя, князь Серж (фр.).] служил в то
время и делал кампанию, он рассказывал часто о нем; помнила, что была Екатерина Вторая, еще революция, от которой бежал monsieur de Querney, [господин де Керни (фр.).] а остальное
все… там эти войны, греческие, римские, что-то про Фридриха Великого —
все это у меня путалось.
— Какая тайна? Что вы! — говорила она, возвышая голос и делая большие глаза. — Вы употребляете во зло права кузена — вот в чем и
вся тайна. А я неосторожна тем, что принимаю вас во всякое
время, без тетушек и папа…
Студенты
все влюблялись в нее, по очереди или по несколько в одно
время. Она
всех водила за нос и про любовь одного рассказывала другому и смеялась над первым, потом с первым над вторым. Некоторые из-за нее перессорились.
Если же вдруг останавливалась над городом и Малиновкой (так звали деревушку Райского) черная туча и разрешалась продолжительной, почти тропической грозой —
все робело, смущалось,
весь дом принимал, как будто перед нашествием неприятеля, оборонительное положение. Татьяна Марковна походила на капитана корабля во
время шторма.
— Да, это
все, конечно, хорошо, и со
временем из тебя может выйти такая же бабушка. Разве ты хотела бы быть такою?
А Марк в это
время все допытывался, кто прячется под плетнем. Он вытащил оттуда незнакомца, поставил на ноги и всматривался в него, тот прятался и не давался узнавать себя.
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! — с досадой говорил Райский, ходя из угла в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было
все это отдать нищим, взять крест и идти… как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. —
Время не ушло, я еще не стар…
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или
всю ночь, и не заметить
времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!
Чай он пил с ромом, за ужином опять пил мадеру, и когда
все гости ушли домой, а Вера с Марфенькой по своим комнатам, Опенкин
все еще томил Бережкову рассказами о прежнем житье-бытье в городе, о многих стариках, которых
все забыли, кроме его, о разных событиях доброго старого
времени, наконец, о своих домашних несчастиях, и
все прихлебывал холодный чай с ромом или просил рюмочку мадеры.
И совестно было ему по
временам, когда он трезво оглядывался вокруг, как это он довел себя до такой подчиненной роли перед девочкой, которая мудрит над ним, как над школьником, подсмеивается и платит за
всю его дружбу безнадежным равнодушием?
И в то же
время, среди этой борьбы, сердце у него замирало от предчувствия страсти: он вздрагивал от роскоши грядущих ощущений, с любовью прислушивался к отдаленному рокотанью грома и
все думал, как бы хорошо разыгралась страсть в душе, каким бы огнем очистила застой жизни и каким благотворным дождем напоила бы это засохшее поле,
все это былие, которым поросло его существование.
— Вам ничего не сделают: вы в милости у его превосходительства, — продолжал Марк, — да и притом не высланы сюда на житье. А меня за это упекут куда-нибудь в третье место: в двух уж я был. Мне бы
все равно в другое
время, а теперь… — задумчиво прибавил он, — мне бы хотелось остаться здесь… на неопределенное
время…
Мать его и бабушка уже ускакали в это
время за сто верст вперед. Они слегка и прежде
всего порешили вопрос о приданом, потом перешли к участи детей, где и как им жить; служить ли молодому человеку и зимой жить в городе, а летом в деревне — так настаивала Татьяна Марковна и ни за что не соглашалась на предложение Марьи Егоровны — отпустить детей в Москву, в Петербург и даже за границу.
— Ах, вы насмешница! — сказал он, садясь подле нее, — вы еще молоды, не пожили, не успели отравиться
всеми прелестями доброго старого
времени. Когда я научу вас человеческой правде?
«А я
все надеялась… и надеюсь еще… безумная! Боже мой! — ломая руки, думала она. — Попробую бежать на неделю, на две, избавиться этой горячки, хоть на
время… вздохнуть! сил нет!»
А Райский и плакал и смеялся чуть ли не в одно и то же
время, и
все искренно «девствовал», то есть плакал и смеялся больше художник, нежели человек, повинуясь нервам.
— Чем бы дитя ни тешилось, только бы не плакало, — заметила она и почти верно определила этой пословицей значение писанья Райского. У него уходило
время, сила фантазии разрешалась естественным путем, и он не замечал жизни, не знал скуки, никуда и ничего не хотел. — Зачем только ты пишешь
все по ночам? — сказала она. — Смерть — боюсь… Ну, как заснешь над своей драмой? И шутка ли, до света? ведь ты изведешь себя. Посмотри, ты иногда желт, как переспелый огурец…
На этом бы и остановиться ему, отвернуться от Малиновки навсегда или хоть надолго, и не оглядываться — и
все потонуло бы в пространстве, даже не такой дали, какую предполагал Райский между Верой и собой, а двух-трехсот верст, и во
времени — не годов, а пяти-шести недель, и осталось бы разве смутное воспоминание от этой трескотни, как от кошмара.
— Я очень обрадовалась вам, брат,
все смотрела в окно, прислушиваясь к стуку экипажей… — сказала она и, наклонив голову, в раздумье, тише пошла подле него,
все держа свою руку на его плече и по
временам сжимая сильно, как птицы когти, свои тонкие пальцы.
Мельком взглянув на пальто, попавшееся ей в руку, она с досадой бросала его на пол и хватала другое, бросала опять попавшееся платье, другое, третье и искала чего-то, перебирая одно за другим
все, что висело в шкафе, и в то же
время стараясь рукой завязать косынку на голове.
И жертвы есть, — по мне это не жертвы, но я назову вашим именем, я останусь еще в этом болоте, не знаю сколько
времени, буду тратить силы вот тут — но не для вас, а прежде
всего для себя, потому что в настоящее
время это стало моей жизнью, — и я буду жить, пока буду счастлив, пока буду любить.
— Не мешай мне! я едва дышу, а
время дорого. Я расскажу тебе
все, а ты передай бабушке…
Потом медленно оборотился к яслям, и,
все слушая, махнул раза три неторопливо головой, мерно стукнул раза три копытом, не то успокоивая себя, не то допрашиваясь о причине или предупреждая врага о своей бдительности — и опять запустил морду в овес, но хрустит осторожно, поднимая по
временам голову и оборачивая ее назад.
Например, если б бабушка на полгода или на год отослала ее с глаз долой, в свою дальнюю деревню, а сама справилась бы как-нибудь с своими обманутыми и поруганными чувствами доверия, любви и потом простила, призвала бы ее, но долго еще не принимала бы ее в свою любовь, не дарила бы лаской и нежностью, пока Вера несколькими годами, работой
всех сил ума и сердца, не воротила бы себе права на любовь этой матери — тогда только успокоилась бы она, тогда настало бы искупление или, по крайней мере, забвение, если правда, что «
время все стирает с жизни», как утверждает Райский.
«
Всё ли?» — думала она печально.
Времени не стало бы стереть
все ее муки, которые теперь, одна за другою, являлись по очереди, наносить каждая свои удары, взглянув сначала
все вместе ей в лицо.
Райский замечал также благоприятную перемену в ней и по
временам, видя ее задумчивою, улавливая иногда блеснувшие и пропадающие слезы, догадывался, что это были только следы удаляющейся грозы, страсти. Он был доволен, и его собственные волнения умолкали
все более и более, по мере того как выживались из памяти
все препятствия, раздражавшие страсть,
все сомнения, соперничество, ревность.
Она куталась в плед, чтоб согреться, и взглядывала по
временам на Райского, почти не замечая, что он делает, и
все задумывалась, задумывалась, и казалось, будто в глазах ее отражалось течение
всей ее молодой, но уже глубоко взволнованной и еще не успокоенной жизни, жажда покоя, тайные муки и робкое ожидание будущего, —
все мелькало во взгляде.
В Риме, устроив с Кириловым мастерскую, он делил
время между музеями, дворцами, руинами, едва чувствуя красоту природы, запирался, работал, потом терялся в новой толпе, казавшейся ему какой-то громадной, яркой, подвижной картиной, отражавшей в себе тысячелетия — во
всем блеске величия и в поразительной наготе
всей мерзости — отжившего и живущего человечества.