Неточные совпадения
— Ну, нет, не одно и то же: какой-то англичанин вывел комбинацию,
что одна и та же сдача карт может повториться лет в тысячу только… А шансы? А характеры игроков, манера каждого, ошибки!.. Не одно и то же! А
вот с женщиной биться зиму и весну! Сегодня, завтра…
вот этого я не понимаю!
— Ах! — почти с отчаянием произнес Райский. — Ведь жениться можно один, два, три раза: ужели я не могу наслаждаться красотой так, как бы наслаждался красотой в статуе? Дон-Жуан наслаждался прежде всего эстетически этой потребностью, но грубо; сын своего века, воспитания, нравов, он увлекался за пределы этого поклонения —
вот и все. Да
что толковать с тобой!
— Да, и
вот эту,
что глядит из окна кареты? И вон ту,
что заворачивает из-за угла навстречу нам?
—
Что делать! Се que femme veut, Dieu le veut! [
Чего хочет женщина — того хочет Бог! (фр.)] Вчера la petite Nini [малютка Нини (фр.).] заказала Виктору обед на ферме: «Хочу, говорит, подышать свежим воздухом…»
Вот и я хочу!..
— Нет, не отжил еще Олимп! — сказал он. — Вы, кузина, просто олимпийская богиня —
вот и конец объяснению, — прибавил как будто с отчаянием,
что не удается ему всколебать это море. — Пойдемте в гостиную!
Вы говорите,
что дурно уснете —
вот это и нужно: завтра не будет, может быть, этого сияния на лице, но зато оно засияет другой, не ангельской, а человеческой красотой.
— Так
вот те principes… [принципы… (фр.)] А
что дальше? — спросила она.
— Я уж сказал тебе зачем, — сердито отозвался Райский. — Затем,
что красота ее увлекает, раздражает — и скуки нет — я наслаждаюсь — понимаешь?
Вот у меня теперь шевелится мысль писать ее портрет. Это займет месяц, потом буду изучать ее…
— И
чем ты сегодня не являлся перед кузиной! Она тебя Чацким назвала… А ты был и Дон-Жуан и Дон-Кихот вместе.
Вот умудрился! Я не удивлюсь, если ты наденешь рясу и начнешь вдруг проповедовать…
— Я стал очеловечиваться с тех пор, как начал получать по две тысячи, и теперь
вот понимаю,
что вопросы о гуманности неразрывны с экономическими…
Вот пусть эта звезда, как ее… ты не знаешь? и я не знаю, ну да все равно, — пусть она будет свидетельницей,
что я наконец слажу с чем-нибудь: или с живописью, или с романом.
— Ну, птички мои, ну
что? — говорила бабушка, всегда затрудняясь, которую прежде поцеловать. — Ну
что, Верочка?
вот умница: причесалась.
— Ну, хозяин, смотри же, замечай и, чуть
что неисправно, не давай потачки бабушке.
Вот садик-то,
что у окошек, я, видишь, недавно разбила, — говорила она, проходя чрез цветник и направляясь к двору. — Верочка с Марфенькой тут у меня всё на глазах играют, роются в песке. На няньку надеяться нельзя: я и вижу из окошка,
что они делают.
Вот подрастут, цветов не надо покупать: свои есть.
—
Вот Матрешка: помнишь ли ты ее? — говорила бабушка. — А ты подойди, дура,
что стоишь? Поцелуй ручку у барина: ведь это внучек.
—
Вот внук мой, Борис Павлыч! — сказала она старосте. —
Что, убирают ли сено, пока горячо на дворе? Пожалуй, дожди после жары пойдут.
Вот барин, настоящий барин приехал, внук мой! — говорила она мужикам. — Ты видал ли его, Гараська? Смотри же, какой он! А это твой,
что ли, теленок во ржи, Илюшка? — спрашивала при этом, потом мимоходом заглянула на пруд.
— Верочкины и Марфенькины счеты особо:
вот смотри, — говорила она, — не думай,
что на них хоть копейка твоя пошла. Ты послушай…
Накупать брильянтов, конечно, не самой (это все,
что есть неподдельного в ее жизни) — нарядов, непременно больше,
чем нужно, делая фортуну поставщиков, —
вот главный пункт ее тщеславия.
— Все это так просто, cousin,
что я даже не сумею рассказать: спросите у всякой замужней женщины.
Вот хоть у Catherine…
Вот послушайте, — обратилась она к папа, —
что говорит ваша дочь… как вам нравится это признание!..» Он, бедный, был смущен и жалок больше меня и смотрел вниз; я знала,
что он один не сердится, а мне хотелось бы умереть в эту минуту со стыда…
— И когда я вас встречу потом, может быть, измученную горем, но богатую и счастьем, и опытом, вы скажете,
что вы недаром жили, и не будете отговариваться неведением жизни.
Вот тогда вы глянете и туда, на улицу, захотите узнать,
что делают ваши мужики, захотите кормить, учить, лечить их…
— Я схитрила… — шептала она, приложив свою щеку к его щеке, — мне
вот уж третий день легче, а я написала,
что умираю… мне хотелось заманить тебя… Прости меня!
Та сказала,
что ходил и привозил с собой других,
что она переплатила им
вот столько-то. «У меня записано», — прибавила она.
— Сделайте молящуюся фигуру! — сморщившись, говорил Кирилов, так
что и нос ушел у него в бороду, и все лицо казалось щеткой. — Долой этот бархат, шелк! поставьте ее на колени, просто на камне, набросьте ей на плечи грубую мантию, сложите руки на груди…
Вот здесь, здесь, — он пальцем чертил около щек, — меньше свету, долой это мясо, смягчите глаза, накройте немного веки… и тогда сами станете на колени и будете молиться…
— В вас погибает талант; вы не выбьетесь, не выйдете на широкую дорогу. У вас недостает упорства, есть страстность, да страсти, терпенья нет!
Вот и тут, смотрите, руки только
что намечены, и неверно, плечи несоразмерны, а вы уж завертываете, бежите показывать, хвастаться…
—
Вот,
вот, за это право целовать так вашу руку
чего бы не сделали все эти, которые толпятся около вас!
— Да, как cousin! Но
чего бы не сделал я, — говорил он, глядя на нее почти пьяными глазами, — чтоб целовать эту ладонь иначе…
вот так…
— Так. Вы мне дадите право входить без доклада к себе, и то не всегда:
вот сегодня рассердились, будете гонять меня по городу с поручениями — это привилегия кузеней, даже советоваться со мной, если у меня есть вкус, как одеться; удостоите искреннего отзыва о ваших родных, знакомых, и, наконец, дойдет до оскорбления… до того,
что поверите мне сердечный секрет, когда влюбитесь…
— Да,
вот с этими,
что порхают по гостиным, по ложам, с псевдонежными взглядами, страстно-почтительными фразами и заученным остроумием. Нет, кузина, если я говорю о себе, то говорю,
что во мне есть; язык мой верно переводит голос сердца.
Вот год я у вас: ухожу и уношу мысленно вас с собой, и
что чувствую, то сумею выразить.
«Спросить, влюблены ли вы в меня — глупо, так глупо, — думал он, —
что лучше уеду, ничего не узнав, а ни за
что не спрошу…
Вот, поди ж ты: „выше мира и страстей“, а хитрит, вертится и ускользает, как любая кокетка! Но я узнаю! брякну неожиданно,
что у меня бродит в душе…»
— Какая тайна?
Что вы! — говорила она, возвышая голос и делая большие глаза. — Вы употребляете во зло права кузена —
вот в
чем и вся тайна. А я неосторожна тем,
что принимаю вас во всякое время, без тетушек и папа…
—
Что же: вы бредили страстью для меня — ну,
вот я страстно влюблена, — смеялась она. — Разве мне не все равно — идти туда (она показала на улицу),
что с Ельниным,
что с графом? Ведь там я должна «увидеть счастье, упиться им»!
— За этот вопрос дайте еще руку. Я опять прежний Райский и опять говорю вам: любите, кузина, наслаждайтесь, помните,
что я вам говорил
вот здесь… Только не забывайте до конца Райского. Но зачем вы полюбили… графа? — с улыбкой, тихо прибавил он.
— Да как это ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам.
Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли тебя? А Савелья в город — узнать. А ты опять — как тогда! Да дайте же завтракать!
Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции!
Что прежде готово, то и подавайте.
— Ты ехал к себе, в бабушкино гнездо, и не постыдился есть всякую дрянь. С утра пряники!
Вот бы Марфеньку туда: и до свадьбы и до пряников охотница. Да войди сюда, не дичись! — сказала она, обращаясь к двери. — Стыдится,
что ты застал ее в утреннем неглиже. Выйди, это не чужой — брат.
—
Что же ты, Марфенька, давай свое угощенье:
вот приехал брат! Выходи же.
—
Вот видите, братец, — живо заговорила она, весело бегая глазами по его глазам, усам, бороде, оглядывая руки, платье, даже взглянув на сапоги, — видите, какая бабушка, говорит,
что я не помню, — а я помню,
вот, право, помню, как вы здесь рисовали: я тогда у вас на коленях сидела…
— Кому же дело? — с изумлением спросила она, — ты этак не думаешь ли,
что я твоими деньгами пользовалась? Смотри,
вот здесь отмечена всякая копейка. Гляди… — Она ему совала большую шнуровую тетрадь.
— Ничего, бабушка. Я даже забывал, есть ли оно, нет ли. А если припоминал, так
вот эти самые комнаты, потому
что в них живет единственная женщина в мире, которая любит меня и которую я люблю… Зато только ее одну и больше никого… Да
вот теперь полюблю сестер, — весело оборотился он, взяв руку Марфеньки и целуя ее, — все полюблю здесь — до последнего котенка!
—
Что ему делается? сидит над книгами, воззрится в одно место, и не оттащишь его! Супруга воззрится в другое место… он и не видит,
что под носом делается.
Вот теперь с Маркушкой подружился: будет прок! Уж он приходил, жаловался,
что тот книги,
что ли, твои растаскал…
—
Вот слышишь: братец тебе жаловать изволит дом, и серебро, и кружева. Ты ведь бесприданница, нищенка! Приседай же ниже, благодари благодетеля, поцелуй у него ручку.
Что же ты?
— Будешь задумчив, как навяжется такая супруга, как Марина Антиповна! Помнишь Антипа? ну, так его дочка! А золото-мужик, большие у меня дела делает: хлеб продает, деньги получает, — честный, распорядительный, да
вот где-нибудь да подстережет судьба! У всякого свой крест! А ты
что это затеял, или в самом деле с ума сошел? — спросила бабушка, помолчав.
—
Вот — и слово дал! — беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. — Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! — повторяла она, — совсем пропащий! Да как ты жил,
что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете есть? Все люди как люди. А ты — кто! Вон еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей, не люблю!
— Ну,
что за хорошенькая! — небрежно сказала она, — толстая, белая!
Вот Верочка так хорошенькая, прелесть!
Леонтий, разумеется, и не думал ходить к ней: он жил на квартире, на хозяйских однообразных харчах, то есть на щах и каше, и такой роскоши, чтоб обедать за рубль с четвертью или за полтинник, есть какие-нибудь макароны или свиные котлеты, — позволять себе не мог. И одеться ему было не во
что: один вицмундир и двое брюк, из которых одни нанковые для лета, —
вот весь его гардероб.
—
Вот, она мне этой рисовой кашей житья не дает, — заметил Леонтий, — уверяет,
что я незаметно съел три тарелки и
что за кашей и за кашу влюбился в нее.
Что я, в самом деле, урод,
что ли?
— Только
вот беда, — продолжал Леонтий, — к книгам холодна. По-французски болтает проворно, а дашь книгу, половины не понимает; по-русски о сю пору с ошибками пишет. Увидит греческую печать, говорит,
что хорошо бы этакий узор на ситец, и ставит книги вверх дном, а по-латыни заглавия не разберет. Opera Horatii [Сочинения Горация (лат.).] — переводит «Горациевы оперы»!..
— Смейся, смейся, Борис Павлович, а
вот при гостях скажу,
что нехорошо поступил: не успел носа показать и пропал из дома. Это неуважение к бабушке…
— Обедать, где попало, лапшу, кашу? не прийти домой… так,
что ли? Хорошо же:
вот я буду уезжать в Новоселово, свою деревушку, или соберусь гостить к Анне Ивановне Тушиной, за Волгу: она давно зовет, и возьму все ключи, не велю готовить, а ты вдруг придешь к обеду:
что ты скажешь?
— Да, да, следовательно, вы делали,
что вам нравилось. А
вот, как я вздумал захотеть,
что мне нравится, это расстроило ваши распоряжения, оскорбило ваш деспотизм. Так, бабушка, да? Ну, поцелуйте же меня, и дадим друг другу волю…
— Ну,
вот видите!
Что же вы сделали: вы ли виноваты?