Неточные совпадения
Первый был Борис Павлович Райский, второй — Иван Иванович Аянов.
Когда опекун привез его в школу и посадили его на лавку, во время класса, кажется,
первым бы делом новичка
было вслушаться, что спрашивает учитель, что отвечают ученики.
Он пугался этих приговоров, плакал втихомолку и думал иногда с отчаянием, отчего он лентяй и лежебока? «Что я такое? что из меня
будет?» — думал он и слышал суровое: «Учись, вон как учатся Саврасов, Ковригин, Малюев, Чудин, —
первые ученики!»
В одном месте опекун, а в другом бабушка смотрели только, —
первый, чтобы к нему в положенные часы ходили учителя или чтоб он не пропускал уроков в школе; а вторая, чтоб он
был здоров, имел аппетит и сон, да чтоб одет он
был чисто, держал себя опрятно, и чтоб, как следует благовоспитанному мальчику, «не связывался со всякой дрянью».
Музыку он любил до опьянения. В училище тупой, презираемый
первыми учениками мальчик Васюков
был предметом постоянной нежности Райского.
— Ну вас к черту! — говорит
первый ученик. — Тут серьезным делом заниматься надо, а они
пилят!
Тит Никоныч любил беседовать с нею о том, что делается в свете, кто с кем воюет, за что; знал, отчего у нас хлеб дешев и что бы
было, если б его можно
было возить отвсюду за границу. Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как одно море лежит выше другого;
первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно ли это или нет.
На
первой и второй являлись опять-таки «
первые ученики», которые так смирно сидят на лекции, у которых все записки
есть, которые гордо и спокойно идут на экзамен и еще более гордо и спокойно возвращаются с экзамена: это — будущие кандидаты.
— Когда папа привез его в
первый раз после болезни, он
был бледен, молчалив… глаза такие томные…
— Я
была очень счастлива, — сказала Беловодова, и улыбка и взгляд говорили, что она с удовольствием глядит в прошлое. — Да, cousin, когда я в
первый раз приехала на бал в Тюльери и вошла в круг, где
был король, королева и принцы…
На лице у ней он успел прочесть
первые, робкие лучи жизни, мимолетные проблески нетерпения, потом тревоги, страха и, наконец, добился вызвать какое-то волнение, может
быть, бессознательную жажду любви.
— Но кто же
будет этот «кто-то»? — спросил он ревниво. — Не тот ли, кто
первый вызвал в ней сознание о чувстве? Не он ли вправе бросить ей в сердце и самое чувство?
— Нужды нет, я
буду героем, рыцарем дружбы,
первым из кузеней! Подумав, я нахожу, что дружба кузеней и кузин очень приятная дружба, и принимаю вашу.
Но этот урок не повел ни к чему. Марина
была все та же, опять претерпевала истязание и бежала к барыне или ускользала от мужа и пряталась дня три на чердаках, по сараям, пока не проходил
первый пыл.
Он дал себе слово объяснить, при
первом удобном случае, окончательно вопрос, не о том, что такое Марфенька: это
было слишком очевидно, а что из нее
будет, — и потом уже поступить в отношении к ней, смотря по тому, что окажется после объяснения. Способна ли она к дальнейшему развитию или уже дошла до своих геркулесовых столпов?
Словом, те же желания и стремления, как при встрече с Беловодовой, с Марфенькой, заговорили и теперь, но только сильнее, непобедимее, потому что Вера
была заманчива, таинственно-прекрасна, потому что в ней вся прелесть не являлась сразу, как в тех двух, и в многих других, а пряталась и раздражала воображение, и это еще при
первом шаге!
Она столько вносила перемены с собой, что с ее приходом как будто падал другой свет на предметы; простая комната превращалась в какой-то храм, и Вера, как бы ни запрятывалась в угол, всегда
была на
первом плане, точно поставленная на пьедестал и освещенная огнями или лунным светом.
— И я вышла из себя по-пустому. Я вижу, что вы очень умны, во-первых, — сказала она, — во-вторых, кажется, добры и справедливы: это доказывает теперешнее ваше сознание… Посмотрим —
будете ли вы великодушны со мной…
Ему страх как захотелось увидеть Веру опять наедине, единственно затем, чтоб только «великодушно» сознаться, как он
был глуп, неверен своим принципам, чтоб изгладить
первое, невыгодное впечатление и занять по праву место друга — покорить ее гордый умишко, выиграть доверие.
—
Первое,
будь при сеансах и ты; а то я с
первого же раза убегу от нее: согласна?
Не неделю, а месяц назад, или перед приездом Веры, или тотчас после
первого свидания с ней, надо
было спасаться ему, уехать, а теперь уж едва ли придется Егорке стаскивать опять чемодан с чердака!
Райский едва терпел эту прямую атаку и растерялся в
первую минуту от быстрого и неожиданного натиска, который вдруг перенес его в эпоху старого знакомства с Ульяной Андреевной и студенческих шалостей: но это
было так давно!
Вечера через три-четыре терпеливого чтения дошли наконец до взаимных чувств молодых людей, до объяснений их, до
первого свидания наедине. Вся эта история
была безукоризненно нравственна, чиста и до нестерпимости скучна.
— Кто ж вас пустит? — сказала Татьяна Марковна голосом, не требующим возражения. — Если б вы
были здешняя, другое дело, а то из-за Волги! Что мы,
первый год знакомы с вами!.. Или обидеть меня хотите!..
— Да, соловей, он
пел, а мы росли: он нам все рассказал, и пока мы с Марфой Васильевной
будем живы — мы забудем многое, все, но этого соловья, этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда не забудем. Это-то счастье и
есть,
первый и лучший шаг его — и я благодарю Бога за него и благодарю вас обеих, тебя, мать, и вас, бабушка, что вы обе благословили нас… Вы это сами думаете, да только так, из упрямства, не хотите сознаться: это нечестно…
— Наташа
была хорошенькая, но бесцветная, робкая натура. Она жила, пока грели лучи солнца, пока любовь обдавала ее теплом, а при
первой невзгоде она надломилась и зачахла. Она родилась, чтоб как можно скорее умереть.
— Он не романтик, а поэт, артист, — сказала она. — Я начинаю верить в него. В нем много чувства, правды… Я ничего не скрыла бы от него, если б у него у самого не
было ко мне того, что он называл страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу
первая все — и мы
будем друзья…
Прощай — это
первое и последнее мое письмо, или, пожалуй, глава из будущего твоего романа. Ну, поздравляю тебя, если он
будет весь такой! Бабушке и сестрам своим кланяйся, нужды нет, что я не знаю их, а они меня, и скажи им, что в таком-то городе живет твой приятель, готовый служить, как выше сказано. —
И он спал здоровым прозаическим сном, до того охватившим его, что когда он проснулся от трезвона в церквах, то
первые две, три минуты
был только под влиянием животного покоя, стеной ставшего между им и вчерашним днем.
Бабушка немного успокоилась, что она пришла, но в то же время замечала, что Райский меняется в лице и старается не глядеть на Веру. В
первый раз в жизни, может
быть, она проклинала гостей. А они уселись за карты,
будут пить чай, ужинать, а Викентьева уедет только завтра.
— Как
первую женщину в целом мире! Если б я смел мечтать, что вы хоть отчасти разделяете это чувство… нет, это много, я не стою… если одобряете его, как я надеялся… если не любите другого, то…
будьте моей лесной царицей, моей женой, — и на земле не
будет никого счастливее меня!.. Вот что хотел я сказать — и долго не смел! Хотел отложить это до ваших именин, но не выдержал и приехал, чтобы сегодня в семейный праздник, в день рождения вашей сестры…
Он исхлестал ее вожжой. Она металась из угла в угол, отпираясь, божась, что ему померещилось, что это
был «дьявол в ее образе» и т. п. Но когда он бросил вожжу и взял полено, она застонала и после
первого удара повалилась ему в ноги, крича «виновата», и просила помилования.
Люди
были в ужасе. Василиса с Яковом почти не выходили из церкви, стоя на коленях.
Первая обещалась сходить пешком к киевским чудотворцам, если барыня оправится, а Яков — поставить толстую с позолотой свечу к местной иконе.
Марфенька печалилась и ревновала ее к сестре, но сказать боялась и потихоньку плакала. Едва ли это
была не
первая серьезная печаль Марфеньки, так что и она бессознательно приняла общий серьезно-туманный тон, какой лежал над Малиновкой и ее жителями.
«Ужели мы в самом деле не увидимся, Вера? Это невероятно. Несколько дней тому назад в этом
был бы смысл, а теперь это бесполезная жертва, тяжелая для обоих. Мы больше года упорно бились, добиваясь счастья, — и когда оно настало, ты бежишь
первая, а сама твердила о бессрочной любви. Логично ли это?»
Убеждений мы не в силах изменить, как не в силах изменить натуру, а притворяться не сможем оба. Это не логично и не честно. Надо высказаться и согласиться во всем; мы сделали
первое и не пришли к соглашению; следовательно, остается молчать и
быть счастливыми помимо убеждений; страсть не требует их.
Будем молчать и
будем счастливы. Надеюсь, ты с этой логикой согласишься».
Помни, что, если мы разойдемся теперь, это
будет походить на глупую комедию, где невыгодная роль достанется тебе, — и над нею
первый посмеется Райский, если узнает.
«А отчего у меня до сих пор нет ее портрета кистью? — вдруг спросил он себя, тогда как он, с
первой же встречи с Марфенькой, передал полотну ее черты, под влиянием
первых впечатлений, и черты эти вышли говорящи, „в портрете
есть правда, жизнь, верность во всем… кроме плеча и рук“, — думал он. А портрета Веры нет; ужели он уедет без него!.. Теперь ничто не мешает, страсти у него нет, она его не убегает… Имея портрет, легче писать и роман: перед глазами
будет она, как живая…
А Райский, молча, сосредоточенно, бледный от артистического раздражения, работал над ее глазами, по временам взглядывая на Веру, или глядел мысленно в воспоминание о
первой встрече своей с нею и о тогдашнем страстном впечатлении. В комнате
была могильная тишина.
Вопрос о собственном беспокойстве, об «оскорбленном чувстве и обманутых надеждах» в
первые дни ломал его, и, чтобы вынести эту ломку, нужна
была медвежья крепость его организма и вся данная ему и сбереженная им сила души. И он вынес борьбу благодаря этой силе, благодаря своей прямой, чистой натуре, чуждой зависти, злости, мелкого самолюбия, — всех этих стихий, из которых слагаются дурные страсти.
Не полюбила она его страстью, — то
есть физически: это зависит не от сознания, не от воли, а от какого-то нерва (должно
быть, самого глупого, думал Райский, отправляющего какую-то низкую функцию, между прочим влюблять), и не как друга только любила она его, хотя и называла другом, но никаких последствий от дружбы его для себя не ждала, отвергая, по своей теории, всякую корыстную дружбу, а полюбила только как «человека» и так выразила Райскому свое влечение к Тушину и в
первом свидании с ним, то
есть как к «человеку» вообще.
Райский вспомнил
первые впечатления, какие произвел на него Тушин, как он счел его даже немного ограниченным, каким сочли бы, может
быть, его, при
первом взгляде и другие, особенно так называемые «умники», требующие прежде всего внешних признаков ума, его «лоска», «красок», «острия», обладающие этим сами, не обладая часто тем существенным материалом, который должен крыться под лоском и краской.
— Садовник спал там где-то в углу и будто все видел и слышал. Он молчал, боялся,
был крепостной… А эта пьяная баба, его вдова, от него слышала — и болтает… Разумеется, вздор — кто поверит! я
первая говорю: ложь, ложь! эта святая, почтенная Татьяна Марковна!.. — Крицкая закатилась опять смехом и вдруг сдержалась. — Но что с вами? Allons donc, oubliez tout! Vive la joie! [Забудьте все! Да здравствует веселье! (фр.)] — сказала она. — Что вы нахмурились? перестаньте. Я велю еще подать вина!
Но ни Тушин, ни Вера, ни сама Татьяна Марковна, после ее разговора с
первым, не обменялись ни одним словом об этом. Туманное пятно оставалось пятном, не только для общества, но для самих действующих лиц, то
есть для Тушина и бабушки.
Если скульптура изменит мне (Боже сохрани! я не хочу верить: слишком много говорит за), я сам казню себя, сам отыщу того, где бы он ни
был — кто
первый усомнился в успехе моего романа (это — Марк Волохов), и торжественно скажу ему: да, ты прав: я — неудачник!