— Боже мой, Наташа! — закричал он не своим голосом и побежал с лестницы, бросился на улицу и поскакал на извозчике к Знаменью, в переулок, вбежал в дом, в третий этаж. — Две недели не был, две недели — это вечность! Что она?
— Я преступник!.. если не убил, то дал убить ее: я не хотел понять ее, искал ада и молний там, где был только тихий свет лампады и цветы. Что же я такое, Боже мой! Злодей! Ужели я…
— Бабушка! — с радостью воскликнул Райский. — Боже мой! она зовет меня: еду, еду! Ведь там тишина, здоровый воздух, здоровая пища, ласки доброй, нежной, умной женщины; и еще две сестры, два новых, неизвестных мне и в то же время близких лица… «барышни в провинции! Немного страшно: может быть, уроды!» — успел он подумать, поморщась… — Однако еду: это судьба посылает меня… А если там скука?
«Боже мой! зачем я все вижу и знаю, где другие слепы и счастливы? Зачем для меня довольно шороха, ветерка, самого молчания, чтоб знать? Проклятое чутье! Вот теперь яд прососался в сердце, а из каких благ?»
— Да как же вдруг этакое сокровище подарить! Ее продать в хорошие, надежные руки — так… Ах, Боже мой! Никогда не желал я богатства, а теперь тысяч бы пять дал… Не могу, не могу взять: ты мот, ты блудный сын — или нет, нет, ты слепой младенец, невежа…
«Еще опыт, — думал он, — один разговор, и я буду ее мужем, или… Диоген искал с фонарем „человека“ — я ищу женщины: вот ключ к моим поискам! А если не найду в ней, и боюсь, что не найду, я, разумеется, не затушу фонаря, пойду дальше… Но Боже мой! где кончится это мое странствие?»
«А ведь я давно не ребенок: мне идет четырнадцать аршин материи на платье: столько же, сколько бабушке, — нет, больше: бабушка не носит широких юбок, — успела она в это время подумать. — Но Боже мой! что это за вздор у меня в голове? Что я ему скажу? Пусть бы Верочка поскорей приехала на подмогу…»
«Боже мой! — думал он, внутренне содрогаясь, — полчаса назад я был честен, чист, горд; полчаса позже этот святой ребенок превратился бы в жалкое создание, а „честный и гордый“ человек в величайшего негодяя! Гордый дух уступил бы всемогущей плоти; кровь и нервы посмеялись бы над философией, нравственностью, развитием! Однако дух устоял, кровь и нервы не одолели: честь, честность спасены…»
— Что ты, Бог с тобой: я в кофте! — с испугом отговаривалась Татьяна Марковна, прячась в коридоре. — Бог с ним: пусть его спит! Да как он спит-то: свернулся, точно собачонка! — косясь на Марка, говорила она. — Стыд, Борис Павлович, стыд: разве перин нет в доме? Ах ты, Боже мой! Да потуши ты этот проклятый огонь! Без пирожного!
— Тогда только, — продолжал он, стараясь объяснить себе смысл ее лица, — в этом во всем и есть значение, тогда это и роскошь, и счастье. Боже мой, какое счастье! Есть ли у вас здесь такой двойник, — это другое сердце, другой ум, другая душа, и поделились ли вы с ним, взамен взятого у него, своей душой и своими мыслями!.. Есть ли?
Он жадно пробегал его, с улыбкой задумался над нельстивым, крупным очерком под пером Веры самого себя, с легким вздохом перечел ту строку, где говорилось, что нет ему надежды на ее нежное чувство, с печалью читал о своей докучливости, но на сердце у него было покойно, тогда как вчера — Боже мой! Какая тревога!
— Ни с кем и ни к кому — подчеркнуто, — шептал он, ворочая глазами вокруг, губы у него дрожали, — тут есть кто-то, с кем она видится, к кому пишет! Боже мой! Письмо на синей бумаге было — не от попадьи! — сказал он в ужасе.
«Да — она права: зачем ей доверять мне? А мне-то как оно нужно, Боже мой! чтоб унять раздражение, узнать тайну (а тайна есть!) и уехать! Не узнавши, кто она, что она, — не могу ехать!»
— Что я, где я? — говорила она, ворочая вокруг себя изумленными глазами. — Стыд… стыд… — отрывисто вскрикивала она, — Боже мой, стыд… да, жжет — вот здесь!
— А я смею! — задорно сказала Марфенька. — Вы нечестный: вы заставили бедную девушку высказать поневоле, чего она никому, даже Богу, отцу Василью, не высказала бы… А теперь, Боже мой, какой срам!
— Да, сказала бы, бабушке на ушко, и потом спрятала бы голову под подушку на целый день. А здесь… одни — Боже мой! — досказала она, кидая взгляд ужаса на небо. — Я боюсь теперь показаться в комнату; какое у меня лицо — бабушка сейчас заметит.
— Боже мой! Что еще скажет бабушка! Ступайте прочь, прочь — и помните, что если maman ваша будет вас бранить, а меня бабушка не простит, вы и глаз не кажите — я умру со стыда, а вы на всю жизнь останетесь нечестны!
— Любишь! — с жалостью сказал он, — Боже мой, какой счастливец! И чем он заплатит тебе за громадность счастья, которое ты даешь? Ты любишь, друг мой, будь осторожна: кому ты веришь!..
«А я все надеялась… и надеюсь еще… безумная! Боже мой! — ломая руки, думала она. — Попробую бежать на неделю, на две, избавиться этой горячки, хоть на время… вздохнуть! сил нет!»
— Ах, Боже мой! Ах, дура! — горевал он. — Бедный Леонтий! Мало ей самой было негласного скандала — нет, захотела публичного!.. Сейчас поеду; ах, как мне жаль его!
— Ах, Борис, и ты не понимаешь! — почти с отчаянием произнес Козлов, хватаясь за голову и ходя по комнате. — Боже мой! Твердят, что я болен, сострадают мне, водят лекарей, сидят по ночам у постели — и все-таки не угадывают моей болезни и лекарства, какое нужно, а лекарство одно…
— Если б я была сильна, вы не уходили бы так отсюда, — а пошли бы со мной туда, на гору, не украдкой, а смело опираясь на мою руку. Пойдемте! хотите моего счастья и моей жизни? — заговорила она живо, вдруг ослепившись опять надеждой и подходя к нему. — Не может быть, чтоб вы не верили мне, не может быть тоже, чтоб вы и притворялись, — это было бы преступление! — с отчаянием договорила она. — Что делать, Боже мой! Он не верит, нейдет! Как вразумить вас?
— Боже мой, ужели она до поздней ночи остается на этих свиданиях? Да кто, что она такое эта моя статуя, прекрасная, гордая Вера? Она там; может быть, хохочет надо мной, вместе с ним… Кто он? Я хочу знать — кто он? — в ярости сказал он вслух. — Имя, имя! Я ей — орудие, ширма, покрышка страсти… Какой страсти!
— Ничего не надо, — шептала она, — мне надо сказать вам… Бедный Иван Иванович, и вы!.. За что вы будете пить мою чашу? Боже мой! — говорила она, глядя сухими глазами на небо, — ни молитвы, ни слез у меня нет! — ниоткуда облегчения и помощи никакой!
— Боже мой! — говорил Райский, возвращаясь к себе и бросаясь, усталый и телом и душой, в постель. — Думал ли я, что в этом углу вдруг попаду на такие драмы, на такие личности? Как громадна и страшна простая жизнь в наготе ее правды и как люди остаются целы после такой трескотни! А мы там, в куче, стряпаем свою жизнь и страсти, как повара — тонкие блюда!..
«Да, больше нечего предположить, — смиренно думала она. — Но, Боже мой, какое страдание — нести это милосердие, эту милостыню! Упасть, без надежды встать — не только в глазах других, но даже в глазах этой бабушки, своей матери!»
— Ты знаешь, нет ничего тайного, что не вышло бы наружу! — заговорила Татьяна Марковна, оправившись. — Сорок пять лет два человека только знали: он да Василиса, и я думала, что мы умрем все с тайной. А вот — она вышла наружу! Боже мой! — говорила как будто в помешательстве Татьяна Марковна, вставая, складывая руки и протягивая их к образу Спасителя, — если б я знала, что этот гром ударит когда-нибудь в другую… в мое дитя, — я бы тогда же на площади, перед собором, в толпе народа, исповедала свой грех!
— Я не за тем пришла к тебе, бабушка, — сказала Вера. — Разве ты не знаешь, что тут все решено давно? Я ничего не хочу, я едва хожу — и если дышу свободно и надеюсь ожить, так это при одном условии — чтоб мне ничего не знать, не слыхать, забыть навсегда… А он напомнил! зовет туда, манит счастьем, хочет венчаться!.. Боже мой!..
Если скульптура изменит мне (Боже сохрани! я не хочу верить: слишком много говорит за), я сам казню себя, сам отыщу того, где бы он ни был — кто первый усомнился в успехе моего романа (это — Марк Волохов), и торжественно скажу ему: да, ты прав: я — неудачник!
Предложения из русской классики со словосочетанием «боже мой»
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один человек в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
Брат лег и ― спал или не спал ― но, как больной, ворочался, кашлял и, когда не мог откашляться, что-то ворчал. Иногда, когда он тяжело вздыхал, он говорил: «Ах, Боже мой» Иногда, когда мокрота душила его, он с досадой выговаривал: «А! чорт!» Левин долго не спал, слушая его. Мысли Левина были самые разнообразные, но конец всех мыслей был один: смерть.
Иной городничий, конечно, радел бы о своих выгодах; но, верите ли, что, даже когда ложишься спать, все думаешь: «Господи боже ты мой, как бы так устроить, чтобы начальство увидело мою ревность и было довольно?..» Наградит ли оно или нет — конечно, в его воле; по крайней мере, я буду спокоен в сердце.
Вить, мой батюшка, пока Митрофанушка еще в недорослях, пота его и понежить; а там лет через десяток, как войдет, избави Боже, в службу, всего натерпится.