«Мой дядя самых честных правил, // Когда не в шутку занемог, // Он уважать себя заставил // И лучше выдумать не мог. // Его пример другим наука; // Но,
боже мой, какая скука // С больным сидеть и день и ночь, // Не отходя ни шагу прочь! // Какое низкое коварство // Полуживого забавлять, // Ему подушки поправлять, // Печально подносить лекарство, // Вздыхать и думать про себя: // Когда же черт возьмет тебя!»
— Знаешь, Дунечка, как только я к утру немного заснула, мне вдруг приснилась покойница Марфа Петровна… и вся в белом… подошла ко мне, взяла за руку, а сама головой качает на меня, и так строго, строго, как будто осуждает… К добру ли это? Ах,
боже мой, Дмитрий Прокофьич, вы еще не знаете: Марфа Петровна умерла!
— И на что бы трогать? Пусть бы, собака, бранился! То уже такой народ, что не может не браниться! Ох, вей мир, какое счастие посылает бог людям! Сто червонцев за то только, что прогнал нас! А наш брат: ему и пейсики оборвут, и из морды сделают такое, что и глядеть не можно, а никто не даст ста червонных. О,
Боже мой! Боже милосердый!
Неточные совпадения
Вы согласитесь,
мой читатель, // Что очень мило поступил // С печальной Таней наш приятель; // Не в первый раз он тут явил // Души прямое благородство, // Хотя людей недоброхотство // В нем не щадило ничего: // Враги его, друзья его // (Что, может быть, одно и то же) // Его честили так и сяк. // Врагов имеет в мире всяк, // Но от друзей спаси нас,
Боже! // Уж эти мне друзья, друзья! // Об них недаром вспомнил я.
Во дни веселий и желаний // Я был от балов без ума: // Верней нет места для признаний // И для вручения письма. // О вы, почтенные супруги! // Вам предложу свои услуги; // Прошу
мою заметить речь: // Я вас хочу предостеречь. // Вы также, маменьки, построже // За дочерьми смотрите вслед: // Держите прямо свой лорнет! // Не то… не то, избави
Боже! // Я это потому пишу, // Что уж давно я не грешу.
— Душ-то в ней, отец
мой, без малого восемьдесят, — сказала хозяйка, — да беда, времена плохи, вот и прошлый год был такой неурожай, что
Боже храни.
И хотя я и сам понимаю, что когда она и вихры
мои дерет, то дерет их не иначе как от жалости сердца (ибо, повторяю без смущения, она дерет мне вихры, молодой человек, — подтвердил он с сугубым достоинством, услышав опять хихиканье), но,
боже, что, если б она хотя один раз…
«О
боже! как это все отвратительно! И неужели, неужели я… нет, это вздор, это нелепость! — прибавил он решительно. — И неужели такой ужас мог прийти мне в голову? На какую грязь способно, однако,
мое сердце! Главное: грязно, пакостно, гадко, гадко!.. И я, целый месяц…»