Неточные совпадения
В карты играл он без ошибки и имел репутацию приятного игрока, потому
что был снисходителен к ошибкам других, никогда не сердился,
а глядел на ошибку с таким
же приличием, как на отличный ход. Потом он играл и по большой, и по маленькой, и с крупными игроками, и с капризными дамами.
— Ну, нет, не одно и то
же: какой-то англичанин вывел комбинацию,
что одна и та
же сдача карт может повториться лет в тысячу только…
А шансы?
А характеры игроков, манера каждого, ошибки!.. Не одно и то
же!
А вот с женщиной биться зиму и весну! Сегодня, завтра… вот этого я не понимаю!
— Ну, играю, и
что же? Ты тоже играешь и обыгрываешь почти всегда,
а я всегда проигрываю…
Что же тут дурного?
—
А как
же:
что ж он, по-твоему?
Анна Васильевна кивнула им,
а Надежда Васильевна, в ответ на поклоны, ласково поглядела на них, с удовольствием высморкалась и сейчас
же понюхала табаку, зная,
что у ней будет партия.
— И только с воздухом…
А воздухом можно дышать и в комнате. Итак, я еду в шубе… Надену кстати бархатную ермолку под шляпу, потому
что вчера и сегодня чувствую шум в голове: все слышится, будто колокола звонят; вчера в клубе около меня по-немецки болтают,
а мне кажется, грызут грецкие орехи…
А все
же поеду. О женщины!
Она была покойна, свежа.
А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать,
что у ней теперь на уме,
что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то
же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
Он чувствовал и понимал,
что он не лежебока и не лентяй,
а что-то другое, но чувствовал и понимал он один, и больше никто, — но не понимал,
что же он такое именно, и некому было растолковать ему это, и разъяснить, нужно ли ему учить математику или что-нибудь другое.
— Вот внук мой, Борис Павлыч! — сказала она старосте. —
Что, убирают ли сено, пока горячо на дворе? Пожалуй, дожди после жары пойдут. Вот барин, настоящий барин приехал, внук мой! — говорила она мужикам. — Ты видал ли его, Гараська? Смотри
же, какой он!
А это твой,
что ли, теленок во ржи, Илюшка? — спрашивала при этом, потом мимоходом заглянула на пруд.
Тит Никоныч был джентльмен по своей природе. У него было тут
же, в губернии, душ двести пятьдесят или триста — он хорошенько не знал, никогда в имение не заглядывал и предоставлял крестьянам делать,
что хотят, и платить ему оброку, сколько им заблагорассудится. Никогда он их не поверял. Возьмет стыдливо привезенные деньги, не считая, положит в бюро,
а мужикам махнет рукой, чтоб ехали, куда хотят.
—
Что? — сказал тот, — это не из наших. Кто
же приделал голову к этой мазне!.. Да, голова… мм…
а ухо не на месте. Кто это?
— Chasse en avant, chasse
а gauche и pas de grimaces: да, это хороший курс воспитания: все равно
что военная выправка.
Что же дальше?
— Потом, когда мне было шестнадцать лет, мне дали особые комнаты и поселили со мной ma tante Анну Васильевну,
а мисс Дредсон уехала в Англию. Я занималась музыкой, и мне оставили французского профессора и учителя по-русски, потому
что тогда в свете заговорили,
что надо знать по-русски почти так
же хорошо, как по-французски…
— Да, упасть в обморок не от того, от
чего вы упали,
а от того,
что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!» В самом деле, какой позор!
А они, — он опять указал на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали весь свой век чужое — какая слава!..
Что же сталось с Ельниным?
Он был уверен,
что встретит это всегда, долго наслаждался этой уверенностью,
а потом в ней
же нашел зерно скуки и начало разложения счастья.
Умирала она частию от небрежного воспитания, от небрежного присмотра, от проведенного, в скудности и тесноте, болезненного детства, от попавшей в ее организм наследственной капли яда, развившегося в смертельный недуг, оттого, наконец,
что все эти «так надо» хотя не встречали ни воплей, ни раздражения с ее стороны,
а всё
же ложились на слабую молодую грудь и подтачивали ее.
— Все тот
же! — заметил он, — я только переделал. Как ты не видишь, — напустился он на Аянова, —
что тот был без жизни, без огня, сонный, вялый,
а этот!..
«
Что ж это? Ужели я, не шутя, влюблен? — думал он. — Нет, нет! И
что мне за дело? ведь я не для себя хлопотал,
а для нее
же… для развития… „для общества“. Еще последнее усилие!..»
— Не бойтесь! Я сказал,
что надежды могли бы разыграться от взаимности,
а ее ведь… нет? — робко спросил он и пытливо взглянул на нее, чувствуя,
что, при всей безнадежности, надежда еще не совсем испарилась из него, и тут
же мысленно назвал себя дураком.
— Да как это ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли тебя?
А Савелья в город — узнать.
А ты опять — как тогда! Да дайте
же завтракать!
Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение,
а ничего не готово: точно на станции!
Что прежде готово, то и подавайте.
«Постараюсь ослепнуть умом, хоть на каникулы, и быть счастливым! Только ощущать жизнь,
а не смотреть в нее, или смотреть затем только, чтобы срисовать сюжеты, не дотрогиваясь до них разъедающим, как уксус, анализом…
А то горе! Будем
же смотреть,
что за сюжеты Бог дал мне? Марфенька, бабушка, Верочка — на
что они годятся: в роман, в драму или только в идиллию?»
— Я тут тружусь, сижу иногда за полночь, пишу, считаю каждую копейку:
а он рвал! То-то ты ни слова мне о деньгах, никакого приказа, распоряжения, ничего!
Что же ты думал об имении?
— Ведь у меня тут все: сад и грядки, цветы…
А птицы? Кто
же будет ходить за ними? Как можно — ни за
что…
— Сами
же давеча… сказали, — говорила она сердито, —
что он нам не чужой,
а брат, и велели поцеловаться с ним;
а брат может все подарить.
—
Что же лучше? — спросила она и, не слыша ответа, обернулась посмотреть,
что его занимает.
А он пристально следил, как она, переступая через канавку, приподняла край платья и вышитой юбки и как из-под платья вытягивалась кругленькая, точно выточенная, и крепкая небольшая нога, в белом чулке, с коротеньким, будто обрубленным носком, обутая в лакированный башмак, с красной сафьянной отделкой и с пряжкой.
— Это мы с бабушкой на ярмарке купили, — сказала она, приподняв еще немного юбку, чтоб он лучше мог разглядеть башмак. —
А у Верочки лиловые, — прибавила она. — Она любит этот цвет.
Что же вам к обеду: вы еще не сказали?
— Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл, так кашу не забывают…
А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну,
что бабушка? Как, я думаю, обрадовалась! Не больше, впрочем, меня. Да радуйся
же, Уля:
что ты уставила на него глаза и ничего не скажешь?
— Ах, нет, Борис: больно! — сказал Леонтий, — иначе бы я не помнил,
а то помню, и за
что. Один раз я нечаянно на твоем рисунке на обороте сделал выписку откуда-то — для тебя
же: ты взбесился!
А в другой раз… ошибкой съел что-то у тебя…
— Ну, уж выдумают: труд! — с досадой отозвалась Ульяна Андреевна. — Состояние есть, собой молодец: только бы жить,
а они — труд!
Что это, право, скоро все на Леонтья будут похожи: тот уткнет нос в книги и знать ничего не хочет. Да пусть его! Вы-то зачем туда
же!.. Пойдемте в сад… Помните наш сад!..
— Да,
а как
же?
Чего же мне еще? — спросил с удивлением Леонтий.
— Кто? — повторил Козлов, — учитель латинского и греческого языков. Я так
же нянчусь с этими отжившими людьми, как ты с своими никогда не жившими идеалами и образами.
А ты кто? Ведь ты художник, артист?
Что же ты удивляешься,
что я люблю какие-нибудь образцы? Давно ли художники перестали черпать из древнего источника…
—
А твой титан — настоящий Цесарь,
что: не то
же ли самое хотел сделать?
— Ну, за это я не берусь: довольно с меня и того, если я дам образцы старой жизни из книг,
а сам буду жить про себя и для себя.
А живу я тихо, скромно, ем, как видишь, лапшу…
Что же делать? — Он задумался.
— Обедать, где попало, лапшу, кашу? не прийти домой… так,
что ли? Хорошо
же: вот я буду уезжать в Новоселово, свою деревушку, или соберусь гостить к Анне Ивановне Тушиной, за Волгу: она давно зовет, и возьму все ключи, не велю готовить,
а ты вдруг придешь к обеду:
что ты скажешь?
— Да, да, следовательно, вы делали,
что вам нравилось.
А вот, как я вздумал захотеть,
что мне нравится, это расстроило ваши распоряжения, оскорбило ваш деспотизм. Так, бабушка, да? Ну, поцелуйте
же меня, и дадим друг другу волю…
— Да как
же это, — говорила она, — счеты рвал, на письма не отвечал, имение бросил,
а тут вспомнил,
что я люблю иногда рано утром одна напиться кофе: кофейник привез, не забыл,
что чай люблю, и чаю привез, да еще платье! Баловник, мот! Ах, Борюшка, Борюшка, ну, не странный ли ты человек!
—
Что? — повторила она, — молод ты, чтоб знать бабушкины проступки. Уж так и быть, изволь, скажу: тогда откупа пошли,
а я вздумала велеть пиво варить для людей, водку гнали дома, не много, для гостей и для дворни,
а все
же запрещено было; мостов не чинила… От меня взятки-то гладки, он и озлобился, видишь! Уж коли кто несчастлив, так, значит, поделом. Проси скорее прощения,
а то пропадешь, пойдет все хуже… и…
Марина была не то
что хороша собой,
а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать,
что именно,
что привлекало к ней многочисленных поклонников: не то скользящий быстро по предметам, ни на
чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках и в губах, в руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая ли, внезапно все лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка, как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так
же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог знает
что!
— Так
что же! У нас нет жизни, нет драм вовсе: убивают в драке, пьяные, как дикари!
А тут в кои-то веки завязался настоящий человеческий интерес, сложился в драму,
а вы — мешать!.. Оставьте, ради Бога! Посмотрим,
чем разрешится… кровью, или…
«
А ведь я давно не ребенок: мне идет четырнадцать аршин материи на платье: столько
же, сколько бабушке, — нет, больше: бабушка не носит широких юбок, — успела она в это время подумать. — Но Боже мой!
что это за вздор у меня в голове?
Что я ему скажу? Пусть бы Верочка поскорей приехала на подмогу…»
—
А! грешки есть: ну, слава Богу!
А я уже было отчаивался в тебе! Говори
же, говори,
что?
— Уж хороши здесь молодые люди! Вон у Бочкова три сына: всё собирают мужчин к себе по вечерам, таких
же, как сами, пьют да в карты играют.
А наутро глаза у всех красные. У Чеченина сын приехал в отпуск и с самого начала объявил,
что ему надо приданое во сто тысяч,
а сам хуже Мотьки: маленький, кривоногий и все курит! Нет, нет… Вот Николай Андреич — хорошенький, веселый и добрый, да…
— Как
же не ласкать, когда вы сами так ласковы! Вы такой добрый, так любите нас. Дом, садик подарили,
а я
что за статуя такая!..
— Прежде всего… силой моей воли, сознанием безобразия… — начал было он говорить, выпрямляясь, — нет, нет, — должен был сейчас
же сознаться, — это пришло после всего,
а прежде
чем?
— Неужели! Этот сахарный маркиз! Кажется, я ему оставил кое-какие сувениры: ночью будил не раз, окна отворял у него в спальне. Он все, видите, нездоров,
а как приехал сюда, лет сорок назад, никто не помнит, чтоб он был болен. Деньги,
что занял у него, не отдам никогда.
Что же ему еще?
А хвалит!
— Вы тоже, может быть, умны… — говорил Марк, не то серьезно, не то иронически и бесцеремонно глядя на Райского, — я еще не знаю,
а может быть, и нет,
а что способны, даже талантливы, — это я вижу, — следовательно, больше вас имею права спросить, отчего
же вы ничего не делаете?
—
Что вы такое? — повторил Райский, остановясь перед ним и глядя на него так
же бесцеремонно, почти дерзко, как и Марк на него. — Вы не загадка: «свихнулись в ранней молодости» — говорит Тит Никоныч;
а я думаю, вы просто не получили никакого воспитания, иначе бы не свихнулись: оттого ничего и не делаете… Я не извиняюсь в своей откровенности: вы этого не любите; притом следую вашему примеру…
— Как не готовили? Учили верхом ездить для военной службы, дали хороший почерк для гражданской.
А в университете: и права, и греческую, и латинскую мудрость, и государственные науки,
чего не было?
А все прахом пошло. Ну-с, продолжайте,
что же я такое?
—
А пирожное? — спохватилась она, — ведь его не осталось!
Что же вы ели?
Словом, те
же желания и стремления, как при встрече с Беловодовой, с Марфенькой, заговорили и теперь, но только сильнее, непобедимее, потому
что Вера была заманчива, таинственно-прекрасна, потому
что в ней вся прелесть не являлась сразу, как в тех двух, и в многих других,
а пряталась и раздражала воображение, и это еще при первом шаге!