Неточные совпадения
— Вот это всегда так! — перебил его Сергей Иванович. — Мы, Русские, всегда так. Может быть, это и хорошая наша черта — способность видеть свои недостатки, но мы пересаливаем, мы утешаемся иронией, которая у нас всегда готова на языке. Я скажу тебе только,
что дай эти
же права, как наши земские учреждения, другому европейскому народу, — Немцы и Англичане выработали бы из них свободу,
а мы вот только смеемся.
— Хорошо, хорошо, поскорей, пожалуйста, — отвечал Левин, с трудом удерживая улыбку счастья, выступавшую невольно на его лице. «Да, — думал он, — вот это жизнь, вот это счастье! Вместе, сказала она, давайте кататься вместе. Сказать ей теперь? Но ведь я оттого и боюсь сказать,
что теперь я счастлив, счастлив хоть надеждой…
А тогда?… Но надо
же! надо, надо! Прочь слабость!»
— Может быть. Но всё-таки мне дико, так
же, как мне дико теперь то,
что мы, деревенские жители, стараемся поскорее наесться, чтобы быть в состоянии делать свое дело,
а мы с тобой стараемся как можно дольше не наесться и для этого едим устрицы….
—
Что ты! Вздор какой! Это ее манера…. Ну давай
же, братец, суп!… Это ее манера, grande dame, [важной дамы,] — сказал Степан Аркадьич. — Я тоже приеду, но мне на спевку к графине Бониной надо. Ну как
же ты не дик?
Чем же объяснить то,
что ты вдруг исчез из Москвы? Щербацкие меня спрашивали о тебе беспрестанно, как будто я должен знать.
А я знаю только одно: ты делаешь всегда то,
что никто не делает.
— Когда найдено было электричество, — быстро перебил Левин, — то было только открыто явление, и неизвестно было, откуда оно происходит и
что оно производит, и века прошли прежде,
чем подумали о приложении его. Спириты
же, напротив, начали с того,
что столики им пишут и духи к ним приходят,
а потом уже стали говорить,
что это есть сила неизвестная.
— Да, вот вам кажется!
А как она в самом деле влюбится,
а он столько
же думает жениться, как я?… Ох! не смотрели бы мои глаза!.. «Ах, спиритизм, ах, Ницца, ах, на бале»… — И князь, воображая,
что он представляет жену, приседал на каждом слове. —
А вот, как сделаем несчастье Катеньки, как она в самом деле заберет в голову…
И странно то,
что хотя они действительно говорили о том, как смешон Иван Иванович своим французским языком, и о том,
что для Елецкой можно было бы найти лучше партию,
а между тем эти слова имели для них значение, и они чувствовали это так
же, как и Кити.
—
А затем,
что мужики теперь такие
же рабы, какими были прежде, и от этого-то вам с Сергеем Иванычем и неприятно,
что их хотят вывести из этого рабства, — сказал Николай Левин, раздраженный возражением.
— Ну, хорошо, хорошо!… Да
что ж ужин?
А, вот и он, — проговорил он, увидав лакея с подносом. — Сюда, сюда ставь, — проговорил он сердито и тотчас
же взял водку, налил рюмку и жадно выпил. — Выпей, хочешь? — обратился он к брату, тотчас
же повеселев.
— Ну, будет о Сергее Иваныче. Я всё-таки рад тебя видеть.
Что там ни толкуй,
а всё не чужие. Ну, выпей
же. Расскажи,
что ты делаешь? — продолжал он, жадно пережевывая кусок хлеба и наливая другую рюмку. — Как ты живешь?
— Да расскажи мне,
что делается в Покровском?
Что, дом всё стоит, и березы, и наша классная?
А Филипп садовник, неужели жив? Как я помню беседку и диван! Да смотри
же, ничего не переменяй в доме, но скорее женись и опять заведи то
же,
что было. Я тогда приеду к тебе, если твоя жена будет хорошая.
— Только не говорит, — сказала Агафья Михайловна.
А пес… Ведь понимает
же,
что хозяин приехал и ему скучно.
Молодой человек и закуривал у него, и заговаривал с ним, и даже толкал его, чтобы дать ему почувствовать,
что он не вещь,
а человек, но Вронский смотрел па него всё так
же, как на фонарь, и молодой человек гримасничал, чувствуя,
что он теряет самообладание под давлением этого непризнавания его человеком.
— Не может быть! — закричал он, отпустив педаль умывальника, которым он обливал свою красную здоровую шею. — Не может быть! — закричал он при известии о том,
что Лора сошлась с Милеевым и бросила Фертингофа. — И он всё так
же глуп и доволен? Ну,
а Бузулуков
что?
— Как
же решили, едете? Ну,
а со мной
что хотите делать?
— И мне то
же говорит муж, но я не верю, — сказала княгиня Мягкая. — Если бы мужья наши не говорили, мы бы видели то,
что есть,
а Алексей Александрович, по моему, просто глуп. Я шопотом говорю это… Не правда ли, как всё ясно делается? Прежде, когда мне велели находить его умным, я всё искала и находила,
что я сама глупа, не видя его ума;
а как только я сказала: он глуп, но шопотом, — всё так ясно стало, не правда ли?
— Откуда я? — отвечал он на вопрос жены посланника. —
Что же делать, надо признаться. Из Буфф. Кажется, в сотый раз, и всё с новым удовольствием. Прелесть! Я знаю,
что это стыдно; но в опере я сплю,
а в Буффах до последней минуты досиживаю, и весело. Нынче…
— Со мной? — сказала она удивленно, вышла из двери и посмотрела на него. —
Что же это такое? О
чем это? — спросила она садясь. — Ну, давай переговорим, если так нужно.
А лучше бы спать.
Вронский взял письмо и записку брата. Это было то самое,
что он ожидал, — письмо от матери с упреками за то,
что он не приезжал, и записка от брата, в которой говорилось,
что нужно переговорить. Вронский знал,
что это всё о том
же. «
Что им за делo!» подумал Вронский и, смяв письма, сунул их между пуговиц сюртука, чтобы внимательно прочесть дорогой. В сенях избы ему встретились два офицера: один их,
а другой другого полка.
Теперь
же он видел только то,
что Махотин быстро удалялся,
а он, шатаясь, стоял один на грязной неподвижной земле,
а пред ним, тяжело дыша, лежала Фру-Фру и, перегнув к нему голову, смотрела на него своим прелестным глазом.
Внешние отношения Алексея Александровича с женою были такие
же, как и прежде. Единственная разница состояла в том,
что он еще более был занят,
чем прежде. Как и в прежние года, он с открытием весны поехал на воды за границу поправлять свое расстраиваемое ежегодно усиленным зимним трудом здоровье и, как обыкновенно, вернулся в июле и тотчас
же с увеличенною энергией взялся за свою обычную работу. Как и обыкновенно, жена его переехала на дачу,
а он остался в Петербурге.
Он, этот умный и тонкий в служебных делах человек, не понимал всего безумия такого отношения к жене. Он не понимал этого, потому
что ему было слишком страшно понять свое настоящее положение, и он в душе своей закрыл, запер и запечатал тот ящик, в котором у него находились его чувства к семье, т. е. к жене и сыну. Он, внимательный отец, с конца этой зимы стал особенно холоден к сыну и имел к нему то
же подтрунивающее отношение, как и к желе. «
А! молодой человек!» обращался он к нему.
— Да
что же интересного? Все они довольны, как медные гроши; всех победили. Ну,
а мне-то
чем же довольным быть? Я никого не победил,
а только сапоги снимай сам, да еще за дверь их сам выставляй. Утром вставай, сейчас
же одевайся, иди в салон чай скверный пить. То ли дело дома! Проснешься не торопясь, посердишься на что-нибудь, поворчишь, опомнишься хорошенько, всё обдумаешь, не торопишься.
—
А завтра ты будешь судиться:
что же, тебе приятнее было бы, чтобы тебя судили в старой уголовной палате?
—
Что же касается до того,
что тебе это не нравится, то извини меня, — это наша русская лень и барство,
а я уверен,
что у тебя это временное заблуждение, и пройдет.
— Может быть; но ведь это такое удовольствие, какого я в жизнь свою не испытывал. И дурного ведь ничего нет. Не правда ли? — отвечал Левин. —
Что же делать, если им не нравится.
А впрочем, я думаю,
что ничего.
А?
— Я знала только то,
что что-то было,
что ее ужасно мучало, и
что она просила меня никогда не говорить об этом.
А если она не сказала мне, то она никому не говорила. Но
что же у вас было? Скажите мне.
Положение нерешительности, неясности было все то
же, как и дома; еще хуже, потому
что нельзя было ничего предпринять, нельзя было увидать Вронского,
а надо было оставаться здесь, в чуждом и столь противоположном ее настроению обществе; но она была в туалете, который, она знала, шел к ней; она была не одна, вокруг была эта привычная торжественная обстановка праздности, и ей было легче,
чем дома; она не должна была придумывать,
что ей делать.
Вронский тогда
же хотел отдать деньги (они были у него), но Веневский и Яшвин настаивали на том,
что заплатят они,
а не Вронский, который и не играл.
— Может быть, это так для тебя, но не для всех. Я то
же думал,
а вот живу и нахожу,
что не стоит жить только для этого, — сказал Вронский.
—
Чего же бабенкам делать? Вынесут кучки на дорогу,
а телега подъедет.
— Зачем
же перепортят? Дрянную молотилку, российский топчачек ваш, сломают,
а мою паровую не сломают. Лошаденку рассейскую, как это? тасканской породы,
что за хвост таскать, вам испортят,
а заведите першеронов или хоть битюков, их не испортят. И так всё. Нам выше надо поднимать хозяйство.
Что же касалось до предложения, сделанного Левиным, — принять участие, как пайщику, вместе с работниками во всем хозяйственном предприятии, — то приказчик на это выразил только большое уныние и никакого определенного мнения,
а тотчас заговорил о необходимости на завтра свезти остальные снопы ржи и послать двоить, так
что Левин почувствовал,
что теперь не до этого.
Он видел,
что Россия имеет прекрасные земли, прекрасных рабочих и
что в некоторых случаях, как у мужика на половине дороги, рабочие и земля производят много, в большинстве
же случаев, когда по-европейски прикладывается капитал, производят мало, и
что происходит это только оттого,
что рабочие хотят работать и работают хорошо одним им свойственным образом, и
что это противодействие не случайное,
а постоянное, имеющее основание в духе народа.
— Ах, она гадкая женщина! Кучу неприятностей мне сделала. — Но он не рассказал, какие были эти неприятности. Он не мог сказать,
что он прогнал Марью Николаевну за то,
что чай был слаб, главное
же, за то,
что она ухаживала за ним, как за больным. ― Потом вообще теперь я хочу совсем переменить жизнь. Я, разумеется, как и все, делал глупости, но состояние ― последнее дело, я его не жалею. Было бы здоровье,
а здоровье, слава Богу, поправилось.
— Да
что же, я не перестаю думать о смерти, — сказал Левин. Правда,
что умирать пора. И
что всё это вздор. Я по правде тебе скажу: я мыслью своею и работой ужасно дорожу, но в сущности — ты подумай об этом: ведь весь этот мир наш — это маленькая плесень, которая наросла на крошечной планете.
А мы думаем,
что у нас может быть что-нибудь великое, — мысли, дела! Всё это песчинки.
— Старо, но знаешь, когда это поймешь ясно, то как-то всё делается ничтожно. Когда поймешь,
что нынче-завтра умрешь, и ничего не останется, то так всё ничтожно! И я считаю очень важной свою мысль,
а она оказывается так
же ничтожна, если бы даже исполнить ее, как обойти эту медведицу. Так и проводишь жизнь, развлекаясь охотой, работой, — чтобы только не думать о смерти.
— Для
чего же ты не позволил мне кормить, когда я умоляла об этом? Всё равно (Алексей Александрович понял,
что значило это «всё равно»), она ребенок, и его уморят. — Она позвонила и велела принести ребенка. — Я просила кормить, мне не позволили,
а теперь меня
же упрекают.
По мере чтения, в особенности при частом и быстром повторении тех
же слов: «Господи помилуй», которые звучали как «помилос, помилос», Левин чувствовал,
что мысль его заперта и запечатана и
что трогать и шевелить ее теперь не следует,
а то выйдет путаница, и потому он, стоя позади дьякона, продолжал, не слушая и не вникая, думать о своем.
—
Что же, окошко открыто… Поедем сейчас в Тверь! Одна медведица, на берлогу можно итти. Право, поедем на пятичасовом!
А тут как хотят, — сказал улыбаясь Чириков.
Приятели взглянули друг на друга, и в лицах обоих произошло замешательство, как будто Голенищев, очевидно любовавшийся ею, хотел что-нибудь сказать о ней и не находил
что,
а Вронский желал и боялся того
же.
Так как он не знал этого и вдохновлялся не непосредственно жизнью,
а посредственно, жизнью уже воплощенною искусством, то он вдохновлялся очень быстро и легко и так
же быстро и легко достигал того,
что то,
что он писал, было очень похоже на тот род, которому он хотел подражать.
—
А мы живем и ничего не знаем, — сказал раз Вронский пришедшему к ним поутру Голенищеву. — Ты видел картину Михайлова? — сказал он, подавая ему только
что полученную утром русскую газету и указывая на статью о русском художнике, жившем в том
же городе и окончившем картину, о которой давно ходили слухи и которая вперед была куплена. В статье были укоры правительству и Академии за то,
что замечательный художник был лишен всякого поощрения и помощи.
Но больной, хотя и, казалось, был равнодушен к этому, не сердился,
а только стыдился, вообще
же как будто интересовался тем,
что она над ним делала.
Несмотря на его уверения в противном, она была твердо уверена,
что он такой
же и еще лучше христианин,
чем она, и
что всё то,
что он говорит об этом, есть одна из его смешных мужских выходок, как то,
что он говорил про broderie anglaise: будто добрые люди штопают дыры,
а она их нарочно вырезывает, и т. п.
Брат
же, на другой день приехав утром к Вронскому, сам спросил его о ней, и Алексей Вронский прямо сказал ему,
что он смотрит на свою связь с Карениной как на брак;
что он надеется устроить развод и тогда женится на ней,
а до тех пор считает ее такою
же своею женой, как и всякую другую жену, и просит его так передать матери и своей жене.
«Эта холодность — притворство чувства, — говорила она себе. — Им нужно только оскорбить меня и измучать ребенка,
а я стану покоряться им! Ни за
что! Она хуже меня. Я не лгу по крайней мере». И тут
же она решила,
что завтра
же, в самый день рожденья Сережи, она поедет прямо в дом мужа, подкупит людей, будет обманывать, но во
что бы ни стало увидит сына и разрушит этот безобразный обман, которым они окружили несчастного ребенка.
— Да я не хочу знать! — почти вскрикнула она. — Не хочу. Раскаиваюсь я в том,
что сделала? Нет, нет и нет. И если б опять то
же, сначала, то было бы то
же. Для нас, для меня и для вас, важно только одно: любим ли мы друг друга.
А других нет соображений. Для
чего мы живем здесь врозь и не видимся? Почему я не могу ехать? Я тебя люблю, и мне всё равно, — сказала она по-русски, с особенным, непонятным ему блеском глаз взглянув на него, — если ты не изменился. Отчего ты не смотришь на меня?
— Оно и лучше, Агафья Михайловна, не прокиснет,
а то у нас лед теперь уж растаял,
а беречь негде, — сказала Кити, тотчас
же поняв намерение мужа и с тем
же чувством обращаясь к старухе. — Зато ваше соленье такое,
что мама говорит, нигде такого не едала, — прибавила она, улыбаясь и поправляя на ней косынку.
—
А ты?
Чем же ты недоволен? — спросила она с тою
же улыбкой.