Неточные совпадения
Тогда еще он был молод, и если нельзя сказать, чтоб он был жив, то, по крайней мере, живее,
чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя; все готовился к поприщу, к роли — прежде всего, разумеется, в службе,
что и было целью его приезда в Петербург. Потом он думал и о роли в обществе; наконец, в отдаленной перспективе, на повороте с юности к зрелым летам, воображению его мелькало и улыбалось семейное
счастие.
Он понял,
что ему досталось в удел семейное
счастье и заботы об имении. До тех пор он и не знал порядочно своих дел: за него заботился иногда Штольц. Не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода своего, не составлял никогда бюджета — ничего.
Лицо Обломова вдруг облилось румянцем
счастья: мечта была так ярка, жива, поэтична,
что он мгновенно повернулся лицом к подушке. Он вдруг почувствовал смутное желание любви, тихого
счастья, вдруг зажаждал полей и холмов своей родины, своего дома, жены и детей…
— Да, поэт в жизни, потому
что жизнь есть поэзия. Вольно людям искажать ее! Потом можно зайти в оранжерею, — продолжал Обломов, сам упиваясь идеалом нарисованного
счастья.
«Да, я что-то добываю из нее, — думал он, — из нее что-то переходит в меня. У сердца, вот здесь, начинает будто кипеть и биться… Тут я чувствую что-то лишнее,
чего, кажется, не было… Боже мой, какое
счастье смотреть на нее! Даже дышать тяжело».
Боже мой,
что слышалось в этом пении! Надежды, неясная боязнь гроз, самые грозы, порывы
счастия — все звучало, не в песне, а в ее голосе.
Он смутно понимал,
что она выросла и чуть ли не выше его,
что отныне нет возврата к детской доверчивости,
что перед ними Рубикон и утраченное
счастье уже на другом берегу: надо перешагнуть.
— Да неужели вы не чувствуете,
что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в
счастье, в организме один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слез стало бы легко…
Она поглядела на него молча, как будто поверяла слова его, сравнила с тем,
что у него написано на лице, и улыбнулась; поверка оказалась удовлетворительною. На лице ее разлито было дыхание
счастья, но мирного, которое, казалось, ничем не возмутишь. Видно,
что у ней не было тяжело на сердце, а только хорошо, как в природе в это тихое утро.
— Умрете… вы, — с запинкой продолжала она, — я буду носить вечный траур по вас и никогда более не улыбнусь в жизни. Полюбите другую — роптать, проклинать не стану, а про себя пожелаю вам
счастья… Для меня любовь эта — все равно
что… жизнь, а жизнь…
— В
чем же
счастье у вас в любви, — спросил он, — если у вас нет тех живых радостей, какие испытываю я?
— В
чем? А вот в
чем! — говорила она, указывая на него, на себя, на окружавшее их уединение. — Разве это не
счастье, разве я жила когда-нибудь так? Прежде я не просидела бы здесь и четверти часа одна, без книги, без музыки, между этими деревьями. Говорить с мужчиной, кроме Андрея Иваныча, мне было скучно, не о
чем: я все думала, как бы остаться одной… А теперь… и молчать вдвоем весело!
— Верьте же мне, — заключила она, — как я вам верю, и не сомневайтесь, не тревожьте пустыми сомнениями этого
счастья, а то оно улетит.
Что я раз назвала своим, того уже не отдам назад, разве отнимут. Я это знаю, нужды нет,
что я молода, но… Знаете ли, — сказала она с уверенностью в голосе, — в месяц, с тех пор, как знаю вас, я много передумала и испытала, как будто прочла большую книгу, так, про себя, понемногу… Не сомневайтесь же…
Надо идти ощупью, на многое закрывать глаза и не бредить
счастьем, не сметь роптать,
что оно ускользнет, — вот жизнь!
Кто выдумал,
что она —
счастье, наслаждение?
Теперь уже я думаю иначе. А
что будет, когда я привяжусь к ней, когда видеться — сделается не роскошью жизни, а необходимостью, когда любовь вопьется в сердце (недаром я чувствую там отверделость)? Как оторваться тогда? Переживешь ли эту боль? Худо будет мне. Я и теперь без ужаса не могу подумать об этом. Если б вы были опытнее, старше, тогда бы я благословил свое
счастье и подал вам руку навсегда. А то…
— Да, дорого! — вздохнув, сказала она. — Нет, Илья Ильич, вам, должно быть, завидно стало,
что я так тихо была счастлива, и вы поспешили возмутить
счастье.
— Не затем ли я отказываюсь от вас, — начал он, —
что предвижу ваше
счастье впереди,
что жертвую ему собой?.. Разве я делаю это хладнокровно? Разве у меня не плачет все внутри? Зачем же я это делаю?
— Да ведь мне тогда будет хорошо, если я полюблю другого: значит, я буду счастлива! А вы говорите,
что «предвидите мое
счастье впереди и готовы пожертвовать для меня всем, даже жизнью»?
Я жду, ищу одного —
счастья, и верю,
что нашла.
— Нам больше не о
чем говорить, — заключила она, вставая. — Прощайте, Илья Ильич, и будьте… покойны; ведь ваше
счастье в этом.
— Я ничего не подозреваю; я сказала вам вчера,
что я чувствую, а
что будет через год — не знаю. Да разве после одного
счастья бывает другое, потом третье, такое же? — спрашивала она, глядя на него во все глаза. — Говорите, вы опытнее меня.
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К
чему я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не было, и ничего б этого не было: она бы не плакала, было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о
счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
— В-третьих, потому,
что в письме этом, как в зеркале, видна ваша нежность, ваша осторожность, забота обо мне, боязнь за мое
счастье, ваша чистая совесть… все,
что указал мне в вас Андрей Иваныч и
что я полюбила, за
что забываю вашу лень… апатию…
Она искала, отчего происходит эта неполнота, неудовлетворенность
счастья?
Чего недостает ей?
Что еще нужно? Ведь это судьба — назначение любить Обломова? Любовь эта оправдывается его кротостью, чистой верой в добро, а пуще всего нежностью, нежностью, какой она не видала никогда в глазах мужчины.
«Да, да; но ведь этим надо было начать! — думал он опять в страхе. — Троекратное „люблю“, ветка сирени, признание — все это должно быть залогом
счастья всей жизни и не повторяться у чистой женщины.
Что ж я? Кто я?» — стучало, как молотком, ему в голову.
— Как же ты проповедовал,
что «доверенность есть основа взаимного
счастья»,
что «не должно быть ни одного изгиба в сердце, где бы не читал глаз друга». Чьи это слова?
То,
что дома казалось ему так просто, естественно, необходимо, так улыбалось ему,
что было его
счастьем, вдруг стало какой-то бездной. У него захватывало дух перешагнуть через нее. Шаг предстоял решительный, смелый.
— Несчастный,
что я наделал! — говорил он, переваливаясь на диван лицом к подушке. — Свадьба! Этот поэтический миг в жизни любящихся, венец
счастья — о нем заговорили лакеи, кучера, когда еще ничего не решено, когда ответа из деревни нет, когда у меня пустой бумажник, когда квартира не найдена…
—
Счастье,
счастье! — едко проговорил он потом. — Как ты хрупко, как ненадежно! Покрывало, венок, любовь, любовь! А деньги где? а жить
чем? И тебя надо купить, любовь, чистое, законное благо.
— Если б я знала, я бы попросила ее, — перебила обиженным голосом Ольга, выпуская его руку из своей. — Я думала,
что для тебя нет больше
счастья, как побыть со мной.
— Плачет, не спит этот ангел! — восклицал Обломов. — Господи! Зачем она любит меня? Зачем я люблю ее? Зачем мы встретились? Это все Андрей: он привил любовь, как оспу, нам обоим. И
что это за жизнь, всё волнения да тревоги! Когда же будет мирное
счастье, покой?
Обломов боялся, чтоб и ему не пришлось идти по мосткам на ту сторону, спрятался от Никиты, написав в ответ,
что у него сделалась маленькая опухоль в горле,
что он не решается еще выходить со двора и
что «жестокая судьба лишает его
счастья еще несколько дней видеть ненаглядную Ольгу».
Да, да, она ни за
что не скажет ему, выдержит до конца; пусть он съездит туда, пусть пошевелится, оживет — все для нее, во имя будущего
счастья!
Еще на год отодвинулось
счастье! Обломов застонал болезненно и повалился было на постель, но вдруг опомнился и встал. А
что говорила Ольга? Как взывала к нему, как к мужчине, доверилась его силам? Она ждет, как он пойдет вперед и дойдет до той высоты, где протянет ей руку и поведет за собой, покажет ее путь! Да, да! Но с
чего начать?
Этот долг можно заплатить из выручки за хлеб.
Что ж он так приуныл? Ах, Боже мой, как все может переменить вид в одну минуту! А там, в деревне, они распорядятся с поверенным собрать оброк; да, наконец, Штольцу напишет: тот даст денег и потом приедет и устроит ему Обломовку на славу, он всюду дороги проведет, и мостов настроит, и школы заведет… А там они, с Ольгой!.. Боже! Вот оно,
счастье!.. Как это все ему в голову не пришло!
Гости под конец обнимались, до небес превозносили вкус хозяина и потом сели за карты. Мухояров кланялся и благодарил, говоря,
что он, для
счастья угостить дорогих гостей, не пожалел третного будто бы жалованья.
Нет, она так сознательно покоряется ему. Правда, глаза ее горят, когда он развивает какую-нибудь идею или обнажает душу перед ней; она обливает его лучами взгляда, но всегда видно, за
что; иногда сама же она говорит и причину. А в любви заслуга приобретается так слепо, безотчетно, и в этой-то слепоте и безотчетности и лежит
счастье. Оскорбляется она, сейчас же видно, за
что оскорблена.
Тогда-то она обливала слезами свое прошедшее и не могла смыть. Она отрезвлялась от мечты и еще тщательнее спасалась за стеной непроницаемости, молчания и того дружеского равнодушия, которое терзало Штольца. Потом, забывшись, увлекалась опять бескорыстно присутствием друга, была очаровательна, любезна, доверчива, пока опять незаконная мечта о
счастье, на которое она утратила права, не напомнит ей,
что будущее для нее потеряно,
что розовые мечты уже назади,
что опал цвет жизни.
— Ах, какое
счастье… выздоравливать, — медленно произнесла она, как будто расцветая, и обратила к нему взгляд такой глубокой признательности, такой горячей, небывалой дружбы,
что в этом взгляде почудилась ему искра, которую он напрасно ловил почти год. По нем пробежала радостная дрожь.
Она устремила глаза на озеро, на даль и задумалась так тихо, так глубоко, как будто заснула. Она хотела уловить, о
чем она думает,
что чувствует, и не могла. Мысли неслись так ровно, как волны, кровь струилась так плавно в жилах. Она испытывала
счастье и не могла определить, где границы,
что оно такое. Она думала, отчего ей так тихо, мирно, ненарушимо-хорошо, отчего ей покойно, между тем…
Не видала она себя в этом сне завернутою в газы и блонды на два часа и потом в будничные тряпки на всю жизнь. Не снился ей ни праздничный пир, ни огни, ни веселые клики; ей снилось
счастье, но такое простое, такое неукрашенное,
что она еще раз, без трепета гордости, и только с глубоким умилением прошептала: «Я его невеста!»
Там караулила Ольга Андрея, когда он уезжал из дома по делам, и, завидя его, спускалась вниз, пробегала великолепный цветник, длинную тополевую аллею и бросалась на грудь к мужу, всегда с пылающими от радости щеками, с блещущим взглядом, всегда с одинаким жаром нетерпеливого
счастья, несмотря на то,
что уже пошел не первый и не второй год ее замужества.
— Я счастлива! — шептала она, окидывая взглядом благодарности свою прошедшую жизнь, и, пытая будущее, припоминала свой девический сон
счастья, который ей снился когда-то в Швейцарии, ту задумчивую, голубую ночь, и видела,
что сон этот, как тень, носится в жизни.
«За
что мне это выпало на долю?» — смиренно думала она. Она задумывалась, иногда даже боялась, не оборвалось бы это
счастье.
Странен человек!
Чем счастье ее было полнее, тем она становилась задумчивее и даже… боязливее. Она стала строго замечать за собой и уловила,
что ее смущала эта тишина жизни, ее остановка на минутах
счастья. Она насильственно стряхивала с души эту задумчивость и ускоряла жизненные шаги, лихорадочно искала шума, движения, забот, просилась с мужем в город, пробовала заглянуть в свет, в люди, но ненадолго.
Что ж это
счастье… вся жизнь… — говорила она все тише-тише, стыдясь этих вопросов, — все эти радости, горе… природа… — шептала она, — все тянет меня куда-то еще; я делаюсь ничем не довольна…
— А! Это расплата за Прометеев огонь! Мало того
что терпи, еще люби эту грусть и уважай сомнения и вопросы: они — переполненный избыток, роскошь жизни и являются больше на вершинах
счастья, когда нет грубых желаний; они не родятся среди жизни обыденной: там не до того, где горе и нужда; толпы идут и не знают этого тумана сомнений, тоски вопросов… Но кто встретился с ними своевременно, для того они не молот, а милые гости.
Он торжествовал внутренне,
что ушел от ее докучливых, мучительных требований и гроз, из-под того горизонта, под которым блещут молнии великих радостей и раздаются внезапные удары великих скорбей, где играют ложные надежды и великолепные призраки
счастья, где гложет и снедает человека собственная мысль и убивает страсть, где падает и торжествует ум, где сражается в непрестанной битве человек и уходит с поля битвы истерзанный и все недовольный и ненасытимый.