Неточные совпадения
Движения его были смелы и размашисты; говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда не стеснялся он ничьим присутствием и в карман за словом не
ходил и вообще постоянно был груб в обращении со всеми, не исключая и приятелей, как будто давал чувствовать, что, заговаривая с человеком, даже обедая или ужиная
у него, он делает ему большую честь.
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить
у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и
ходить никто не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
Хочешь сесть, да не на что; до чего ни дотронулся — выпачкался, все в пыли; вымыться нечем, и
ходи вон с этакими руками, как
у тебя…
У него был свой сын, Андрей, почти одних лет с Обломовым, да еще отдали ему одного мальчика, который почти никогда не учился, а больше страдал золотухой, все детство
проходил постоянно с завязанными глазами или ушами да плакал все втихомолку о том, что живет не
у бабушки, а в чужом доме, среди злодеев, что вот его и приласкать-то некому, и никто любимого пирожка не испечет ему.
— Да, темно на дворе, — скажет она. — Вот, Бог даст, как дождемся Святок, приедут погостить свои, ужо будет повеселее, и не видно, как будут
проходить вечера. Вот если б Маланья Петровна приехала, уж тут было бы проказ-то! Чего она не затеет! И олово лить, и воск топить, и за ворота бегать; девок
у меня всех с пути собьет. Затеет игры разные… такая право!
— Да! — говорил Захар. —
У меня-то, слава Богу! барин столбовой; приятели-то генералы, графы да князья. Еще не всякого графа посадит с собой: иной придет да и настоится в прихожей…
Ходят всё сочинители…
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя,
у тебя бы упрек не
сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
— Ты ли это, Илья? — говорил Андрей. — А помню я тебя тоненьким, живым мальчиком, как ты каждый день с Пречистенки
ходил в Кудрино; там, в садике… ты не забыл двух сестер? Не забыл Руссо, Шиллера, Гете, Байрона, которых носил им и отнимал
у них романы Коттень, Жанлис… важничал перед ними, хотел очистить их вкус?..
— Ты сказал давеча, что
у меня лицо не совсем свежо, измято, — продолжал Обломов, — да, я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но не от климата, не от трудов, а от того, что двенадцать лет во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет, милый мой Андрей,
прошло: не хотелось уж мне просыпаться больше.
— И сам не знаю, — сказал он, — стыд
у меня
прошел теперь: мне не стыдно от моего слова… мне кажется, в нем…
Но когда однажды он понес поднос с чашками и стаканами, разбил два стакана и начал, по обыкновению, ругаться и хотел бросить на пол и весь поднос, она взяла поднос
у него из рук, поставила другие стаканы, еще сахарницу, хлеб и так уставила все, что ни одна чашка не шевельнулась, и потом показала ему, как взять поднос одной рукой, как плотно придержать другой, потом два раза
прошла по комнате, вертя подносом направо и налево, и ни одна ложечка не пошевелилась на нем, Захару вдруг ясно стало, что Анисья умнее его!
— Я как будто получше, посвежее, нежели как был в городе, — сказал он, — глаза
у меня не тусклые… Вот ячмень показался было, да и пропал… Должно быть, от здешнего воздуха; много
хожу, вина не пью совсем, не лежу… Не надо и в Египет ехать.
Она
сошла — и он надивиться не мог, глядя на нее; он едва узнал ее.
У ней другое лицо, даже другой голос.
А потом опять все
прошло, только уже в лице прибавилось что-то новое: иначе смотрит она, перестала смеяться громко, не ест по целой груше зараз, не рассказывает, «как
у них в пансионе»… Она тоже кончила курс.
—
У вас ячмень совсем
прошел? — спросила она, глядя ему прямо в правый глаз.
Но шалости
прошли; я стал болен любовью, почувствовал симптомы страсти; вы стали задумчивы, серьезны; отдали мне ваши досуги;
у вас заговорили нервы; вы начали волноваться, и тогда, то есть теперь только, я испугался и почувствовал, что на меня падает обязанность остановиться и сказать, что это такое.
— А если, — начала она горячо вопросом, — вы устанете от этой любви, как устали от книг, от службы, от света; если со временем, без соперницы, без другой любви, уснете вдруг около меня, как
у себя на диване, и голос мой не разбудит вас; если опухоль
у сердца
пройдет, если даже не другая женщина, а халат ваш будет вам дороже?..
Она оглянулась и засмеялась, увидя лицо, какое он сделал, как
у него
прошел вдруг сон, как растворились глаза от изумления.
Лето в самом разгаре; июль
проходит; погода отличная. С Ольгой Обломов почти не расстается. В ясный день он в парке, в жаркий полдень теряется с ней в роще, между сосен, сидит
у ее ног, читает ей; она уже вышивает другой лоскуток канвы — для него. И
у них царствует жаркое лето: набегают иногда облака и
проходят.
Зато она не боится сквозного ветра,
ходит легко одетая в сумерки — ей ничего! В ней играет здоровье; кушает она с аппетитом;
у ней есть любимые блюда; она знает, как и готовить их.
Долго
ходили они молча по аллеям рука в руку. Руки
у ней влажны и мягки. Они вошли в парк.
Прошло двое мужчин с дамой, незнакомые.
У Обломова отлегло от сердца.
— Нет, двое детей со мной, от покойного мужа: мальчик по восьмому году да девочка по шестому, — довольно словоохотливо начала хозяйка, и лицо
у ней стало поживее, — еще бабушка наша, больная, еле
ходит, и то в церковь только; прежде на рынок
ходила с Акулиной, а теперь с Николы перестала: ноги стали отекать. И в церкви-то все больше сидит на ступеньке. Вот и только. Иной раз золовка приходит погостить да Михей Андреич.
— Да где я возьму?
У меня нет денег! — возразил Обломов,
ходя по комнате. — Нужно мне очень вашей репы да капусты!
Так
проходили дни. Илья Ильич скучал, читал,
ходил по улице, а дома заглядывал в дверь к хозяйке, чтоб от скуки перемолвить слова два. Он даже смолол ей однажды фунта три кофе с таким усердием, что
у него лоб стал мокрый.
— Ничего, поблагодарила; няне подарила платок, а она обещала
сходить к Сергию пешком. Кате взялась выхлопотать отдать ее замуж за кондитера:
у ней есть свой роман…
Лишь только замолк скрип колес кареты по снегу, увезшей его жизнь, счастье, — беспокойство его
прошло, голова и спина
у него выпрямились, вдохновенное сияние воротилось на лицо, и глаза были влажны от счастья, от умиления.
Да, сегодня она
у него, он
у ней, потом в опере. Как полон день! Как легко дышится в этой жизни, в сфере Ольги, в лучах ее девственного блеска, бодрых сил, молодого, но тонкого и глубокого, здравого ума! Он
ходит, точно летает; его будто кто-то носит по комнате.
Но только Обломов ожил, только появилась
у него добрая улыбка, только он начал смотреть на нее по-прежнему ласково, заглядывать к ней в дверь и шутить — она опять пополнела, опять хозяйство ее пошло живо, бодро, весело, с маленьким оригинальным оттенком: бывало, она движется целый день, как хорошо устроенная машина, стройно, правильно,
ходит плавно, говорит ни тихо, ни громко, намелет кофе, наколет сахару, просеет что-нибудь, сядет за шитье, игла
у ней
ходит мерно, как часовая стрелка; потом она встанет, не суетясь; там остановится на полдороге в кухню, отворит шкаф, вынет что-нибудь, отнесет — все, как машина.
— Что это как
у вас проворно
ходит игла мимо носа, Агафья Матвеевна! — сказал Обломов. — Вы так живо снизу поддеваете, что я, право, боюсь, как бы вы не пришили носа к юбке.
— Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился
ходить. Намедни часу до первого засиделся, столкнулся со мной в прихожей и будто не видал. Так вот, поглядим еще, что будет, да и того… Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо, что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он по вечерам сидит
у нее, не хочет.
Акулины уже не было в доме. Анисья — и на кухне, и на огороде, и за птицами
ходит, и полы моет, и стирает; она не управится одна, и Агафья Матвеевна, волей-неволей, сама работает на кухне: она толчет, сеет и трет мало, потому что мало выходит кофе, корицы и миндалю, а о кружевах она забыла и думать. Теперь ей чаще приходится крошить лук, тереть хрен и тому подобные пряности. В лице
у ней лежит глубокое уныние.
«Бобы восемь гривен фунт!» — пошевелилось
у ней в горле, но на язык не
сошло.