Неточные совпадения
— А у тебя разве ноги отсохли, что ты не можешь постоять? Ты видишь,
я озабочен — так и подожди! Не належался еще там? Сыщи письмо, что
я вчера
от старосты получил. Куда ты его дел?
— Понимаешь ли ты, — сказал Илья Ильич, — что
от пыли заводится моль?
Я иногда даже вижу клопа на стене!
— Да, беззаботный! — сказал Обломов. — Вот
я вам сейчас покажу письмо
от старосты: ломаешь, ломаешь голову, а вы говорите: беззаботный! Откуда вы?
Встретится ему знакомый на улице. «Куда?» — спросит. «Да вот иду на службу, или в магазин, или проведать кого-нибудь». — «Пойдем лучше со
мной, — скажет тот, — на почту, или зайдем к портному, или прогуляемся», — и он идет с ним, заходит и к портному, и на почту, и прогуливается в противуположную сторону
от той, куда шел.
— Вот вы этак все на
меня!.. — Ну, ну, поди, поди! — в одно и то же время закричали друг на друга Обломов и Захар. Захар ушел, а Обломов начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой бумаге, с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии, не касаясь друг друга, по отвесной линии,
от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным большим пятном.
— Постой, постой! Куда ты? — остановил его Обломов. — У
меня еще есть дело, поважнее. Посмотри, какое
я письмо
от старосты получил, да реши, что
мне делать.
«Примите, дескать, ваше превосходительство, отеческое участие и взгляните оком милосердия на неминуемое, угрожающее
мне ужаснейшее несчастие, происходящее
от буйственных поступков старосты, и крайнее разорение, коему
я неминуемо должен подвергнуться, с женой и малолетними, остающимися без всякого призрения и куска хлеба, двенадцатью человеками детей…»
— Вот если бы он был здесь, так он давно бы избавил
меня от всяких хлопот, не спросив ни портеру, ни шампанского… — сказал Обломов.
— Нечего слушать-то,
я слушал много, натерпелся
от тебя горя-то! Бог видит, сколько обид перенес… Чай, в Саксонии-то отец его и хлеба-то не видал, а сюда нос поднимать приехал.
В этом свидетельстве сказано было: «
Я, нижеподписавшийся, свидетельствую, с приложением своей печати, что коллежский секретарь Илья Обломов одержим отолщением сердца с расширением левого желудочка оного (Hypertrophia cordis cum dilatatione ejus ventriculi sinistri), а равно хроническою болью в печени (hepatis), угрожающею опасным развитием здоровью и жизни больного, каковые припадки происходят, как надо полагать,
от ежедневного хождения в должность.
— И не отвяжешься
от этого другого-то что! — сказал он с нетерпением. — Э! да черт с ним совсем, с письмом-то! Ломать голову из таких пустяков!
Я отвык деловые письма писать. А вот уж третий час в исходе.
—
Я думал, сударь, что… отчего, мол, думал, не переехать? — дрожащим
от душевной тревоги голосом говорил Захар.
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая;
я по селам шел, по деревне шел, все бабы спят, одна баба не спит, на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги, ребенок не выдерживал: он с трепетом и визгом бросался на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он
от радости, что он не в когтях у зверя, а на лежанке, подле няни.
— А вы-то с барином голь проклятая, жиды, хуже немца! — говорил он. — Дедушка-то,
я знаю, кто у вас был: приказчик с толкучего. Вчера гости-то вышли
от вас вечером, так
я подумал, не мошенники ли какие забрались в дом: жалость смотреть! Мать тоже на толкучем торговала крадеными да изношенными платьями.
— Как что ж?
Я тут спину и бока протер, ворочаясь
от этих хлопот. Ведь один: и то надо, и другое, там счеты сводить, туда плати, здесь плати, а тут перевозка! Денег выходит ужас сколько, и сам не знаю куда! Того и гляди, останешься без гроша…
— Как, ты и это помнишь, Андрей? Как же!
Я мечтал с ними, нашептывал надежды на будущее, развивал планы, мысли и… чувства тоже, тихонько
от тебя, чтоб ты на смех не поднял. Там все это и умерло, больше не повторялось никогда! Да и куда делось все — отчего погасло? Непостижимо! Ведь ни бурь, ни потрясений не было у
меня; не терял
я ничего; никакое ярмо не тяготит моей совести: она чиста, как стекло; никакой удар не убил во
мне самолюбия, а так, Бог знает отчего, все пропадает!
— Ты сказал давеча, что у
меня лицо не совсем свежо, измято, — продолжал Обломов, — да,
я дряблый, ветхий, изношенный кафтан, но не
от климата, не
от трудов, а
от того, что двенадцать лет во
мне был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался на волю и угас. Итак, двенадцать лет, милый мой Андрей, прошло: не хотелось уж
мне просыпаться больше.
«Хорошо бы перчатки снять, — думал он, — ведь в комнате тепло. Как
я отвык
от всего!..»
«Верно, Андрей рассказал, что на
мне были вчера надеты чулки разные или рубашка наизнанку!» — заключил он и поехал домой не в духе и
от этого предположения, и еще более
от приглашения обедать, на которое отвечал поклоном: значит, принял.
«Что это она вчера смотрела так пристально на
меня? — думал Обломов. — Андрей божится, что о чулках и о рубашке еще не говорил, а говорил о дружбе своей ко
мне, о том, как мы росли, учились, — все, что было хорошего, и между тем (и это рассказал), как несчастлив Обломов, как гибнет все доброе
от недостатка участия, деятельности, как слабо мерцает жизнь и как…»
—
Я уклоняюсь только
от роли любителя: это сомнительная, да и трудная роль!
— Трудно отвечать на этот вопрос! всякая! Иногда
я с удовольствием слушаю сиплую шарманку, какой-нибудь мотив, который заронился
мне в память, в другой раз уйду на половине оперы; там Мейербер зашевелит
меня; даже песня с барки: смотря по настроению! Иногда и
от Моцарта уши зажмешь…
— Вот именно
от этого взгляда
мне становится очень неловко… Где моя шляпа?..
— Он любит Анну Васильевну тоже, и Зинаиду Михайловну, да все не так, — продолжала она, — он с ними не станет сидеть два часа, не смешит их и не рассказывает ничего
от души; он говорит о делах, о театре, о новостях, а со
мной он говорит, как с сестрой… нет, как с дочерью, — поспешно прибавила она, — иногда даже бранит, если
я не пойму чего-нибудь вдруг или не послушаюсь, не соглашусь с ним.
— Да что такое? О чем вы просите? — с волнением, почти с досадой отвечала она, отворачиваясь
от него. —
Я все забыла…
я такая беспамятная!
— Если правда, что вы заплакали бы, не услыхав, как
я ахнул
от вашего пения, то теперь, если вы так уйдете, не улыбнетесь, не подадите руки дружески,
я… пожалейте, Ольга Сергевна!
Я буду нездоров, у
меня колени дрожат,
я насилу стою…
— И сам не знаю, — сказал он, — стыд у
меня прошел теперь:
мне не стыдно
от моего слова…
мне кажется, в нем…
—
Я как будто получше, посвежее, нежели как был в городе, — сказал он, — глаза у
меня не тусклые… Вот ячмень показался было, да и пропал… Должно быть,
от здешнего воздуха; много хожу, вина не пью совсем, не лежу… Не надо и в Египет ехать.
— Ах! — произнес он, как будто приходя в себя
от обморока. — Как
я люблю вас!
— Да неужели вы не чувствуете, что во
мне происходит? — начал он. — Знаете,
мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в счастье, в организме один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б
я заплакал,
мне бы так же, как в горе,
от слез стало бы легко…
— Вот вы о старом халате! — сказал он. —
Я жду, душа замерла у
меня от нетерпения слышать, как из сердца у вас порывается чувство, каким именем назовете вы эти порывы, а вы… Бог с вами, Ольга! Да,
я влюблен в вас и говорю, что без этого нет и прямой любви: ни в отца, ни в мать, ни в няньку не влюбляются, а любят их…
— Да, да, — повторял он, —
я тоже жду утра, и
мне скучна ночь, и
я завтра пошлю к вам не за делом, а чтоб только произнести лишний раз и услыхать, как раздастся ваше имя, узнать
от людей какую-нибудь подробность о вас, позавидовать, что они уж вас видели… Мы думаем, ждем, живем и надеемся одинаково. Простите, Ольга, мои сомнения:
я убеждаюсь, что вы любите
меня, как не любили ни отца, ни тетку, ни…
— Еще бы вы не верили! Перед вами сумасшедший, зараженный страстью! В глазах моих вы видите,
я думаю, себя, как в зеркале. Притом вам двадцать лет: посмотрите на себя: может ли мужчина, встретя вас, не заплатить вам дань удивления… хотя взглядом? А знать вас, слушать, глядеть на вас подолгу, любить — о, да тут с ума сойдешь! А вы так ровны, покойны; и если пройдут сутки, двое и
я не услышу
от вас «люблю…», здесь начинается тревога…
— Не увидимся с Ольгой… Боже мой! Ты открыл
мне глаза и указал долг, — говорил он, глядя в небо, — где же взять силы? Расстаться! Еще есть возможность теперь, хотя с болью, зато после не будешь клясть себя, зачем не расстался? А
от нее сейчас придут, она хотела прислать… Она не ожидает…
— Вот оно что! — с ужасом говорил он, вставая с постели и зажигая дрожащей рукой свечку. — Больше ничего тут нет и не было! Она готова была к воспринятию любви, сердце ее ждало чутко, и он встретился нечаянно, попал ошибкой… Другой только явится — и она с ужасом отрезвится
от ошибки! Как она взглянет тогда на него, как отвернется… ужасно!
Я похищаю чужое!
Я — вор! Что
я делаю, что
я делаю? Как
я ослеп! Боже мой!
— Захар! — крикнул он утром. — Если
от Ильинских придет человек за
мной, скажи, что
меня дома нет, в город уехал.
Ведь мое сердце начало биться давно: положим, билось фальшиво, невпопад, но это самое научило
меня различать его правильное биение
от случайного.
Погодите, он придет, и тогда вы очнетесь; вам будет досадно и стыдно за свою ошибку, а
мне эта досада и стыд сделают боль», — вот что следовало бы
мне сказать вам, если б
я от природы был попрозорливее умом и пободрее душой, если б, наконец, был искреннее…
— Что
я наделал! — шептал он с ужасом, взяв ее руку и стараясь оторвать
от лица.
— Не затем ли
я отказываюсь
от вас, — начал он, — что предвижу ваше счастье впереди, что жертвую ему собой?.. Разве
я делаю это хладнокровно? Разве у
меня не плачет все внутри? Зачем же
я это делаю?
— А если, — начала она горячо вопросом, — вы устанете
от этой любви, как устали
от книг,
от службы,
от света; если со временем, без соперницы, без другой любви, уснете вдруг около
меня, как у себя на диване, и голос мой не разбудит вас; если опухоль у сердца пройдет, если даже не другая женщина, а халат ваш будет вам дороже?..
И
я иногда тоже не сплю
от этого, но не терзаю вас догадками о будущем, потому что верю в лучшее.
— Вот видите: и
я верю в это, — добавила она. — Если же это не так, то, может быть, и
я разлюблю вас, может быть,
мне будет больно
от ошибки и вам тоже; может быть, мы расстанемся!.. Любить два, три раза… нет, нет…
Я не хочу верить этому!
Вы высказались там невольно: вы не эгоист, Илья Ильич, вы написали совсем не для того, чтоб расстаться — этого вы не хотели, а потому, что боялись обмануть
меня… это говорила честность, иначе бы письмо оскорбило
меня и
я не заплакала бы —
от гордости!
—
Я гулял здесь в роще, — небрежно сказал Обломов, еще не опомнясь
от обиды, нанесенной появлением земляка, и в какую минуту!
Придет Анисья, будет руку ловить целовать: ей дам десять рублей; потом… потом,
от радости, закричу на весь мир, так закричу, что мир скажет: „Обломов счастлив, Обломов женится!“ Теперь побегу к Ольге: там ждет
меня продолжительный шепот, таинственный уговор слить две жизни в одну!..»
— Нет,
я с вами хотел видеться, — начал Обломов, когда она села на диван, как можно дальше
от него, и смотрела на концы своей шали, которая, как попона, покрывала ее до полу. Руки она прятала тоже под шаль.
— Нет, двое детей со
мной,
от покойного мужа: мальчик по восьмому году да девочка по шестому, — довольно словоохотливо начала хозяйка, и лицо у ней стало поживее, — еще бабушка наша, больная, еле ходит, и то в церковь только; прежде на рынок ходила с Акулиной, а теперь с Николы перестала: ноги стали отекать. И в церкви-то все больше сидит на ступеньке. Вот и только. Иной раз золовка приходит погостить да Михей Андреич.
— Да вот долго нейдут что-то, не видать, — сказала она монотонно, глядя на забор, отделявший улицу
от двора. —
Я знаю и шаги их; по деревянной мостовой слышно, как кто идет. Здесь мало ходят…
—
Я еще в будничном платье, все на кухне была. Сейчас оденусь; братец скоро
от обедни придут, — отвечала она.