Неточные совпадения
Взрослый Илья Ильич хотя после и узнает, что нет медовых и молочных рек, нет добрых волшебниц, хотя и шутит он с улыбкой над сказаниями няни, но улыбка эта
не искренняя, она сопровождается
тайным вздохом: сказка у него смешалась с жизнью, и он бессознательно грустит подчас, зачем сказка
не жизнь, а жизнь
не сказка.
Она с простотою и добродушием Гомера, с тою же животрепещущею верностью подробностей и рельефностью картин влагала в детскую память и воображение Илиаду русской жизни, созданную нашими гомеридами тех туманных времен, когда человек еще
не ладил с опасностями и
тайнами природы и жизни, когда он трепетал и перед оборотнем, и перед лешим, и у Алеши Поповича искал защиты от окружавших его бед, когда и в воздухе, и в воде, и в лесу, и в поле царствовали чудеса.
Только лишь поставят на ноги молодца, то есть когда нянька станет ему
не нужна, как в сердце матери закрадывается уже
тайное желание приискать ему подругу — тоже поздоровее, порумянее.
У него
не было и того дилетантизма, который любит порыскать в области чудесного или подонкихотствовать в поле догадок и открытий за тысячу лет вперед. Он упрямо останавливался у порога
тайны,
не обнаруживая ни веры ребенка, ни сомнения фата, а ожидал появления закона, а с ним и ключа к ней.
«Да
не это ли —
тайная цель всякого и всякой: найти в своем друге неизменную физиономию покоя, вечное и ровное течение чувства? Ведь это норма любви, и чуть что отступает от нее, изменяется, охлаждается — мы страдаем: стало быть, мой идеал — общий идеал? — думал он. —
Не есть ли это венец выработанности, выяснения взаимных отношений обоих полов?»
Она ни перед кем никогда
не открывает сокровенных движений сердца, никому
не поверяет душевных
тайн;
не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки, с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только с бароном фон Лангвагеном часто остается она наедине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то знают такое, чего другие
не знают, но и только.
Он молчал. Ему хотелось бы опять как-нибудь стороной дать ей понять, что
тайная прелесть отношений их исчезла, что его тяготит эта сосредоточенность, которою она окружила себя, как облаком, будто ушла в себя, и он
не знает, как ему быть, как держать себя с ней.
Тайный голос тут же шептал ему: «Отчего ты беспокоишься? Ведь тебе это и нужно, чтоб
не было, чтоб разорвать сношения?» Но он заглушал этот голос.
— Нет, я здоров и счастлив, — поспешил он сказать, чтоб только дело
не доходило до добыванья
тайн у него из души. — Я вот только тревожусь, как ты одна…
У Обломова
не были открыты глаза на настоящее свойство ее отношений к нему, и он продолжал принимать это за характер. И чувство Пшеницыной, такое нормальное, естественное, бескорыстное, оставалось
тайною для Обломова, для окружающих ее и для нее самой.
Здесь, может быть, Ольга невольно выдала бы свою
тайну, если б
не подоспела на помощь тетка.
Знай он это, он бы узнал если
не ту
тайну, любит ли она его или нет, так, по крайней мере, узнал бы, отчего так мудрено стало разгадать, что делается с ней.
— Из рассказа вашего видно, что в последних свиданиях вам и говорить было
не о чем. У вашей так называемой «любви»
не хватало и содержания; она дальше пойти
не могла. Вы еще до разлуки разошлись и были верны
не любви, а призраку ее, который сами выдумали, — вот и вся
тайна.
Она поглядела на него тупо, потом вдруг лицо у ней осмыслилось, даже выразило тревогу. Она вспомнила о заложенном жемчуге, о серебре, о салопе и вообразила, что Штольц намекает на этот долг; только никак
не могла понять, как узнали об этом, она ни слова
не проронила
не только Обломову об этой
тайне, даже Анисье, которой отдавала отчет в каждой копейке.
В закладе жемчуга, серебра он вполовину, смутно прочел
тайну жертв и только
не мог решить, приносились ли они чистою преданностью или в надежде каких-нибудь будущих благ.
—
Не бойся, — сказал он, — ты, кажется,
не располагаешь состареться никогда! Нет, это
не то… в старости силы падают и перестают бороться с жизнью. Нет, твоя грусть, томление — если это только то, что я думаю, — скорее признак силы… Поиски живого, раздраженного ума порываются иногда за житейские грани,
не находят, конечно, ответов, и является грусть… временное недовольство жизнью… Это грусть души, вопрошающей жизнь о ее
тайне… Может быть, и с тобой то же… Если это так — это
не глупости.
— Зачем тебе?
Не хочешь ли писать «Mystères de Petersbourg»? [«Петербургские
тайны» (фр.). Здесь Штольц намекает на многочисленные подражания роману «Парижские
тайны» французского писателя Э. Сю (1804–1857).]
Немецкая наука, и это ее главный недостаток, приучилась к искусственному, тяжелому, схоластическому языку своему именно потому, что она жила в академиях, то есть в монастырях идеализма. Это язык попов науки, язык для верных, и никто из оглашенных его не понимал; к нему надобно было иметь ключ, как к шифрованным письмам. Ключ этот теперь
не тайна; понявши его, люди были удивлены, что наука говорила очень дельные вещи и очень простые на своем мудреном наречии; Фейербах стал первый говорить человечественнее.
Неточные совпадения
Он весел был. Чрез две недели // Назначен был счастливый срок. // И
тайна брачныя постели // И сладостной любви венок // Его восторгов ожидали. // Гимена хлопоты, печали, // Зевоты хладная чреда // Ему
не снились никогда. // Меж тем как мы, враги Гимена, // В домашней жизни зрим один // Ряд утомительных картин, // Роман во вкусе Лафонтена… // Мой бедный Ленский, сердцем он // Для оной жизни был рожден.
Привычка усладила горе, //
Не отразимое ничем; // Открытие большое вскоре // Ее утешило совсем: // Она меж делом и досугом // Открыла
тайну, как супругом // Самодержавно управлять, // И всё тогда пошло на стать. // Она езжала по работам, // Солила на зиму грибы, // Вела расходы, брила лбы, // Ходила в баню по субботам, // Служанок била осердясь — // Всё это мужа
не спросясь.
Но, может быть, такого рода // Картины вас
не привлекут: // Всё это низкая природа; // Изящного
не много тут. // Согретый вдохновенья богом, // Другой поэт роскошным слогом // Живописал нам первый снег // И все оттенки зимних нег; // Он вас пленит, я в том уверен, // Рисуя в пламенных стихах // Прогулки
тайные в санях; // Но я бороться
не намерен // Ни с ним покамест, ни с тобой, // Певец финляндки молодой!
И поделом: в разборе строгом, // На
тайный суд себя призвав, // Он обвинял себя во многом: // Во-первых, он уж был неправ, // Что над любовью робкой, нежной // Так подшутил вечор небрежно. // А во-вторых: пускай поэт // Дурачится; в осьмнадцать лет // Оно простительно. Евгений, // Всем сердцем юношу любя, // Был должен оказать себя //
Не мячиком предрассуждений, //
Не пылким мальчиком, бойцом, // Но мужем с честью и с умом.
Быть может, он для блага мира // Иль хоть для славы был рожден; // Его умолкнувшая лира // Гремучий, непрерывный звон // В веках поднять могла. Поэта, // Быть может, на ступенях света // Ждала высокая ступень. // Его страдальческая тень, // Быть может, унесла с собою // Святую
тайну, и для нас // Погиб животворящий глас, // И за могильною чертою // К ней
не домчится гимн времен, // Благословение племен.