Неточные совпадения
— Первого мая в Екатерингофе не быть!
Что вы, Илья Ильич! — с изумлением говорил Волков. —
Да там все!
— Из
чего же они бьются: из потехи,
что ли,
что вот кого-де ни возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в
чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того,
что там у
вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице
да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не «невидимые слезы», а один только видимый, грубый смех, злость…
—
Что вы, какой холод! Я не думал к
вам сегодня, — сказал Алексеев, —
да Овчинин встретился и увез к себе. Я за
вами, Илья Ильич.
—
Что за рано! Они просили в двенадцать часов; отобедаем пораньше, часа в два,
да и на гулянье. Едемте же скорей! Велеть
вам одеваться давать?
— На небе ни облачка, а
вы выдумали дождь. Пасмурно оттого,
что у
вас окошки-то с которых пор не мыты? Грязи-то, грязи на них! Зги Божией не видно,
да и одна штора почти совсем опущена.
—
Да вы слышите,
что он пишет?
Чем бы денег прислать, утешить как-нибудь, а он, как на смех, только неприятности делает мне! И ведь всякий год! Вот я теперь сам не свой! «Тысящи яко две помене»!
— Ах,
да и
вы тут? — вдруг сказал Тарантьев, обращаясь к Алексееву в то время, как Захар причесывал Обломова. — Я
вас и не видал. Зачем
вы здесь?
Что это ваш родственник какая свинья! Я
вам все хотел сказать…
—
Да что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин:
что ж
вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить, и за уши драл, а этакого слова не слыхивали, выдумок не было! Долго ли до греха? Вот бумага, извольте.
— Я соскучился,
что вы всё здоровы, не зовете, сам зашел, — отвечал доктор шутливо. — Нет, — прибавил он потом серьезно, — я был вверху, у вашего соседа,
да и зашел проведать.
—
Да,
да, вот денег-то в самом деле нет, — живо заговорил Обломов, обрадовавшись этому самому естественному препятствию, за которое он мог спрятаться совсем с головой. —
Вы посмотрите-ка,
что мне староста пишет… Где письмо, куда я его девал? Захар!
— Вот у
вас все так: можно и не мести, и пыли не стирать, и ковров не выколачивать. А на новой квартире, — продолжал Илья Ильич, увлекаясь сам живо представившейся ему картиной переезда, — дня в три не разберутся, все не на своем месте: картины у стен, на полу, галоши на постели, сапоги в одном узле с чаем
да с помадой. То, глядишь, ножка у кресла сломана, то стекло на картине разбито или диван в пятнах.
Чего ни спросишь, — нет, никто не знает — где, или потеряно, или забыто на старой квартире: беги туда…
— Я и то не брал. На
что, мол, нам письмо-то, — нам не надо. Нам, мол, не наказывали писем брать — я не смею: подите
вы, с письмом-то!
Да пошел больно ругаться солдат-то: хотел начальству жаловаться; я и взял.
—
Да, сделай
вам милость, а после сами же будете гневаться,
что не разбудил…
—
Чего пускать! — вмешался Захар. — Придет, словно в свой дом или в трактир. Рубашку и жилет барские взял,
да и поминай как звали! Давеча за фраком пожаловал: «дай надеть!» Хоть бы
вы, батюшка Андрей Иваныч, уняли его…
—
Да, конечно, оттого, — говорила она, задумываясь и перебирая одной рукой клавиши, — но ведь самолюбие везде есть, и много. Андрей Иваныч говорит,
что это почти единственный двигатель, который управляет волей. Вот у
вас, должно быть, нет его, оттого
вы всё…
—
Да что такое? О
чем вы просите? — с волнением, почти с досадой отвечала она, отворачиваясь от него. — Я все забыла… я такая беспамятная!
«Мне, должно быть, оттого стало досадно, — думала она, —
что я не успела сказать ему: мсьё Обломов, я никак не ожидала, чтоб
вы позволили… Он предупредил меня… „Неправда!“ скажите, пожалуйста, он еще лгал!
Да как он смел?»
— А кто там сапоги-то с
вас станет снимать? — иронически заметил Захар. — Девки-то,
что ли?
Да вы там пропадете без меня!
—
Да, мне очень нравится эта аллея; я благодарна
вам,
что вы мне ее указали: здесь никто почти не ходит…
—
Да неужели
вы не чувствуете,
что во мне происходит? — начал он. — Знаете, мне даже трудно говорить. Вот здесь… дайте руку, что-то мешает, как будто лежит что-нибудь тяжелое, точно камень, как бывает в глубоком горе, а между тем, странно, и в горе и в счастье, в организме один и тот же процесс: тяжело, почти больно дышать, хочется плакать! Если б я заплакал, мне бы так же, как в горе, от слез стало бы легко…
— Вот
вы о старом халате! — сказал он. — Я жду, душа замерла у меня от нетерпения слышать, как из сердца у
вас порывается чувство, каким именем назовете
вы эти порывы, а
вы… Бог с
вами, Ольга!
Да, я влюблен в
вас и говорю,
что без этого нет и прямой любви: ни в отца, ни в мать, ни в няньку не влюбляются, а любят их…
—
Да,
да, — повторял он, — я тоже жду утра, и мне скучна ночь, и я завтра пошлю к
вам не за делом, а чтоб только произнести лишний раз и услыхать, как раздастся ваше имя, узнать от людей какую-нибудь подробность о
вас, позавидовать,
что они уж
вас видели… Мы думаем, ждем, живем и надеемся одинаково. Простите, Ольга, мои сомнения: я убеждаюсь,
что вы любите меня, как не любили ни отца, ни тетку, ни…
— Оставьте меня! — проговорила она. — Уйдите! Зачем
вы здесь? Я знаю,
что я не должна плакать: о
чем?
Вы правы,
да, все может случиться.
—
Да, дорого! — вздохнув, сказала она. — Нет, Илья Ильич,
вам, должно быть, завидно стало,
что я так тихо была счастлива, и
вы поспешили возмутить счастье.
—
Да ведь мне тогда будет хорошо, если я полюблю другого: значит, я буду счастлива! А
вы говорите,
что «предвидите мое счастье впереди и готовы пожертвовать для меня всем, даже жизнью»?
— Я ничего не подозреваю; я сказала
вам вчера,
что я чувствую, а
что будет через год — не знаю.
Да разве после одного счастья бывает другое, потом третье, такое же? — спрашивала она, глядя на него во все глаза. — Говорите,
вы опытнее меня.
—
Вы,
что ли, увезли одну половую щетку
да две чашки у нас? — спросил опять Захар.
— Ты забыл, сколько беготни, суматохи и у жениха и у невесты. А кто у меня, ты,
что ли, будешь бегать по портным, по сапожникам, к мебельщику? Один я не разорвусь на все стороны. Все в городе узнают. «Обломов женится —
вы слышали?» — «Ужели? На ком? Кто такая? Когда свадьба?» — говорил Обломов разными голосами. — Только и разговора!
Да я измучусь, слягу от одного этого, а ты выдумал: свадьба!
—
Да сядьте, пожалуйста;
что вы стоите? — предлагал он ей.
— Можно, Иван Матвеевич: вот
вам живое доказательство — я! Кто же я?
Что я такое? Подите спросите у Захара, и он скажет
вам: «Барин!»
Да, я барин и делать ничего не умею! Делайте
вы, если знаете, и помогите, если можете, а за труд возьмите себе,
что хотите, — на то и наука!
— Начал было в гимназии,
да из шестого класса взял меня отец и определил в правление.
Что наша наука! Читать, писать, грамматике, арифметике, а дальше и не пошел-с. Кое-как приспособился к делу,
да и перебиваюсь помаленьку. Ваше дело другое-с:
вы проходили настоящие науки.
Да вы мне все расскажете и так передадите,
что как будто я сама была там».