Неточные совпадения
Зато уже
как пожалуете в гости, то дынь подадим
таких,
каких вы отроду, может
быть, не
ели; а меду, и забожусь, лучшего не сыщете на хуторах.
Но ни один из прохожих и проезжих не знал, чего ей стоило упросить отца взять с собою, который и душою рад бы
был это сделать прежде, если бы не злая мачеха, выучившаяся держать его в руках
так же ловко,
как он вожжи своей старой кобылы, тащившейся, за долгое служение, теперь на продажу.
— Вот
как раз до того теперь, чтобы женихов отыскивать! Дурень, дурень! тебе, верно, и на роду написано остаться
таким! Где ж
таки ты видел, где ж
таки ты слышал, чтобы добрый человек бегал теперь за женихами? Ты подумал бы лучше,
как пшеницу с рук сбыть; хорош должен
быть и жених там! Думаю, оборваннейший из всех голодрабцев.
Совершенно провалившийся между носом и острым подбородком рот, вечно осененный язвительною улыбкой, небольшие, но живые,
как огонь, глаза и беспрестанно меняющиеся на лице молнии предприятий и умыслов — все это
как будто требовало особенного,
такого же странного для себя костюма,
какой именно
был тогда на нем.
— Э, кум! оно бы не годилось рассказывать на ночь; да разве уже для того, чтобы угодить тебе и добрым людям (при сем обратился он к гостям), которым, я примечаю, столько же,
как и тебе, хочется узнать про эту диковину. Ну,
быть так. Слушайте ж!
Как вот раз, под вечерок, приходит какой-то человек: «Ну, жид, отдавай свитку мою!» Жид сначала
было и не познал, а после,
как разглядел,
так и прикинулся, будто в глаза не видал.
— Недаром, когда я сбирался на эту проклятую ярмарку, на душе
было так тяжело,
как будто кто взвалил на тебя дохлую корову, и волы два раза сами поворачивали домой.
Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел
было покропить ею спину бедного Петра,
как откуда ни возьмись шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: «Тятя, тятя! не бей Петруся!» Что прикажешь делать? у отца сердце не каменное: повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: «Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате или хоть только под окнами, то слушай, Петро: ей-богу, пропадут черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха, не
будь я Терентий Корж, если не распрощается с твоею макушей!» Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана в затылок,
так что Петрусь, невзвидя земли, полетел стремглав.
Увидел Корж мешки и — разнежился: «Сякой,
такой Петрусь, немазаный! да я ли не любил его? да не
был ли у меня он
как сын родной?» — и понес хрыч небывальщину,
так что того до слез разобрало.
Услужливые старухи отправили ее
было уже туда, куда и Петро потащился; но приехавший из Киева козак рассказал, что видел в лавре монахиню, всю высохшую,
как скелет, и беспрестанно молящуюся, в которой земляки по всем приметам узнали Пидорку; что будто еще никто не слыхал от нее ни одного слова; что пришла она пешком и принесла оклад к иконе Божьей Матери, исцвеченный
такими яркими камнями, что все зажмуривались, на него глядя.
Вот теперь на этом самом месте, где стоит село наше, кажись, все спокойно; а ведь еще не
так давно, еще покойный отец мой и я запомню,
как мимо развалившегося шинка, который нечистое племя долго после того поправляло на свой счет, доброму человеку пройти нельзя
было.
— Хотелось бы мне знать,
какая это шельма похваляется выдрать меня за чуб! — тихо проговорил Левко и протянул шею, стараясь не проронить ни одного слова. Но незнакомец продолжал
так тихо, что нельзя
было ничего расслушать.
Кинули жребий — и одна девушка вышла из толпы. Левко принялся разглядывать ее. Лицо, платье — все на ней
такое же,
как и на других. Заметно только
было, что она неохотно играла эту роль. Толпа вытянулась вереницею и быстро перебегала от нападений хищного врага.
— Слышите ли? — говорил голова с важною осанкою, оборотившись к своим сопутникам, — комиссар сам своею особою приедет к нашему брату, то
есть ко мне, на обед! О! — Тут голова поднял палец вверх и голову привел в
такое положение,
как будто бы она прислушивалась к чему-нибудь. — Комиссар, слышите ли, комиссар приедет ко мне обедать!
Как думаешь, пан писарь, и ты, сват, это не совсем пустая честь! Не правда ли?
Дед не любил долго собираться: грамоту зашил в шапку; вывел коня; чмокнул жену и двух своих,
как сам он называл, поросенков, из которых один
был родной отец хоть бы и нашего брата; и поднял
такую за собою пыль,
как будто бы пятнадцать хлопцев задумали посереди улицы играть в кашу.
Но
так как было рано, то все еще дремало, протянувшись на земле.
Покойный дед
был человек не то чтобы из трусливого десятка; бывало, встретит волка,
так и хватает прямо за хвост; пройдет с кулаками промеж козаками — все,
как груши, повалятся на землю.
«Уже, добродейство,
будьте ласковы:
как бы
так, чтобы, примерно сказать, того… (дед живал в свете немало, знал уже,
как подпускать турусы, и при случае, пожалуй, и пред царем не ударил бы лицом в грязь), чтобы, примерно сказать, и себя не забыть, да и вас не обидеть, — люлька-то у меня
есть, да того, чем бы зажечь ее, черт-ма [Не имеется.
К счастью еще, что у ведьмы
была плохая масть; у деда,
как нарочно, на ту пору пары. Стал набирать карты из колоды, только мочи нет: дрянь
такая лезет, что дед и руки опустил. В колоде ни одной карты. Пошел уже
так, не глядя, простою шестеркою; ведьма приняла. «Вот тебе на! это что? Э-э, верно, что-нибудь да не
так!» Вот дед карты потихоньку под стол — и перекрестил: глядь — у него на руках туз, король, валет козырей; а он вместо шестерки спустил кралю.
В
каких местах он не
был,
так дрожь забирала при одних рассказах.
Там нагляделся дед
таких див, что стало ему надолго после того рассказывать:
как повели его в палаты,
такие высокие, что если бы хат десять поставить одну на другую, и тогда, может
быть, не достало бы.
Н.В. Гоголя.)] узенькая, беспрестанно вертевшаяся и нюхавшая все, что ни попадалось, мордочка оканчивалась,
как и у наших свиней, кругленьким пятачком, ноги
были так тонки, что если бы
такие имел яресковский голова, то он переломал бы их в первом козачке.
Но зато сзади он
был настоящий губернский стряпчий в мундире, потому что у него висел хвост,
такой острый и длинный,
как теперешние мундирные фалды; только разве по козлиной бороде под мордой, по небольшим рожкам, торчавшим на голове, и что весь
был не белее трубочиста, можно
было догадаться, что он не немец и не губернский стряпчий, а просто черт, которому последняя ночь осталась шататься по белому свету и выучивать грехам добрых людей.
Но
какая же
была причина решиться черту на
такое беззаконное дело?
—
Так ты, кум, еще не
был у дьяка в новой хате? — говорил козак Чуб, выходя из дверей своей избы, сухощавому, высокому, в коротком тулупе, мужику с обросшею бородою, показывавшею, что уже более двух недель не прикасался к ней обломок косы, которым обыкновенно мужики бреют свою бороду за неимением бритвы. — Там теперь
будет добрая попойка! — продолжал Чуб, осклабив при этом свое лицо. —
Как бы только нам не опоздать.
— Я помню, — продолжал все
так же Чуб, — мне покойный шинкарь Зозуля раз привез табаку из Нежина. Эх, табак
был! добрый табак
был!
Так что же, кум,
как нам
быть? ведь темно на дворе.
Сказавши это, он уже и досадовал на себя, что сказал. Ему
было очень неприятно тащиться в
такую ночь; но его утешало то, что он сам нарочно этого захотел и сделал-таки не
так,
как ему советовали.
«Не любит она меня, — думал про себя, повеся голову, кузнец. — Ей все игрушки; а я стою перед нею
как дурак и очей не свожу с нее. И все бы стоял перед нею, и век бы не сводил с нее очей! Чудная девка! чего бы я не дал, чтобы узнать, что у нее на сердце, кого она любит! Но нет, ей и нужды нет ни до кого. Она любуется сама собою; мучит меня, бедного; а я за грустью не вижу света; а я ее
так люблю,
как ни один человек на свете не любил и не
будет никогда любить».
Ведьма сама почувствовала, что холодно, несмотря на то что
была тепло одета; и потому, поднявши руки кверху, отставила ногу и, приведши себя в
такое положение,
как человек, летящий на коньках, не сдвинувшись ни одним суставом, спустилась по воздуху, будто по ледяной покатой горе, и прямо в трубу.
Он не преминул рассказать,
как летом, перед самою петровкою, когда он лег спать в хлеву, подмостивши под голову солому, видел собственными глазами, что ведьма, с распущенною косою, в одной рубашке, начала доить коров, а он не мог пошевельнуться,
так был околдован; подоивши коров, она пришла к нему и помазала его губы чем-то
таким гадким, что он плевал после того целый день.
— Э, Одарка! — сказала веселая красавица, оборотившись к одной из девушек, — у тебя новые черевики! Ах,
какие хорошие! и с золотом! Хорошо тебе, Одарка, у тебя
есть такой человек, который все тебе покупает; а мне некому достать
такие славные черевики.
Солоха
была не
так жестока, притом же черт,
как известно, действовал с нею заодно.
Притом шаровары, которые носил он,
были так широки, что,
какой бы большой ни сделал он шаг, ног
было совершенно незаметно, и казалось — винокуренная кадь двигалась по улице.
— Постой, голубчик! — закричал кузнец, — а вот это
как тебе покажется? — При сем слове он сотворил крест, и черт сделался
так тих,
как ягненок. — Постой же, — сказал он, стаскивая его за хвост на землю, —
будешь ты у меня знать подучивать на грехи добрых людей и честных христиан! — Тут кузнец, не выпуская хвоста, вскочил на него верхом и поднял руку для крестного знамения.
Кумова жена
была такого рода сокровище,
каких немало на белом свете.
Так же
как и ее муж, она почти никогда не сидела дома и почти весь день пресмыкалась у кумушек и зажиточных старух, хвалила и
ела с большим аппетитом и дралась только по утрам с своим мужем, потому что в это только время и видела его иногда.
Теперь можно себе представить,
как были озадачены ткач и кум
таким неожиданным явлением. Опустивши мешок, они заступили его собою и закрыли полами; но уже
было поздно: кумова жена хотя и дурно видела старыми глазами, однако ж мешок заметила.
— Тебя? — произнес запорожец с
таким видом, с
каким говорит дядька четырехлетнему своему воспитаннику, просящему посадить его на настоящую, на большую лошадь. — Что ты
будешь там делать? Нет, не можно. — При этом на лице его выразилась значительная мина. — Мы, брат,
будем с царицей толковать про свое.
— Мы не чернецы, — продолжал запорожец, — а люди грешные. Падки,
как и все честное христианство, до скоромного.
Есть у нас не мало
таких, которые имеют жен, только не живут с ними на Сечи.
Есть такие, что имеют жен в Польше;
есть такие, что имеют жен в Украине;
есть такие, что имеют жен и в Турещине.
— Боже ты мой, что за украшение! — вскрикнул он радостно, ухватив башмаки. — Ваше царское величество! Что ж, когда башмаки
такие на ногах и в них, чаятельно, ваше благородие, ходите и на лед ковзаться, [Ковзаться — кататься на льду, скользить.]
какие ж должны
быть самые ножки? думаю, по малой мере из чистого сахара.
Обрадованный
таким благосклонным вниманием, кузнец уже хотел
было расспросить хорошенько царицу о всем: правда ли, что цари
едят один только мед да сало, и тому подобное; но, почувствовав, что запорожцы толкают его под бока, решился замолчать; и когда государыня, обратившись к старикам, начала расспрашивать,
как у них живут на Сечи,
какие обычаи водятся, — он, отошедши назад, нагнулся к карману, сказал тихо: «Выноси меня отсюда скорее!» — и вдруг очутился за шлагбаумом.
— Скажи лучше, чтоб тебе водки не захотелось
пить, старая пьяница! — отвечала ткачиха, — нужно
быть такой сумасшедшей,
как ты, чтобы повеситься! Он утонул! утонул в пролубе! Это я
так знаю,
как то, что ты
была сейчас у шинкарки.
Чуб выпучил глаза, когда вошел к нему кузнец, и не знал, чему дивиться: тому ли, что кузнец воскрес, тому ли, что кузнец смел к нему прийти, или тому, что он нарядился
таким щеголем и запорожцем. Но еще больше изумился он, когда Вакула развязал платок и положил перед ним новехонькую шапку и пояс,
какого не видано
было на селе, а сам повалился ему в ноги и проговорил умоляющим голосом...
Да
как и не рассказать,
бывши так долго в чужой земле!
Страшно протянул он руки вверх,
как будто хотел достать месяца, и закричал
так,
как будто кто-нибудь стал
пилить его желтые кости…
— Думай себе что хочешь, — сказал Данило, — думаю и я себе. Слава богу, ни в одном еще бесчестном деле не
был; всегда стоял за веру православную и отчизну, — не
так,
как иные бродяги таскаются бог знает где, когда православные бьются насмерть, а после нагрянут убирать не ими засеянное жито. На униатов [Униаты — принявшие унию, то
есть объединение православной церкви с католической под властью римского папы.] даже не похожи: не заглянут в Божию церковь.
Таких бы нужно допросить порядком, где они таскаются.
— Снилось мне, чудно, право, и
так живо, будто наяву, — снилось мне, что отец мой
есть тот самый урод, которого мы видали у есаула. Но прошу тебя, не верь сну.
Каких глупостей не привидится! Будто я стояла перед ним, дрожала вся, боялась, и от каждого слова его стонали мои жилы. Если бы ты слышал, что он говорил…
— О! зачем ты меня вызвал? — тихо простонала она. — Мне
было так радостно. Я
была в том самом месте, где родилась и прожила пятнадцать лет. О,
как хорошо там!
Как зелен и душист тот луг, где я играла в детстве: и полевые цветочки те же, и хата наша, и огород! О,
как обняла меня добрая мать моя!
Какая любовь у ней в очах! Она приголубливала меня, целовала в уста и щеки, расчесывала частым гребнем мою русую косу… Отец! — тут она вперила в колдуна бледные очи, — зачем ты зарезал мать мою?
Ухватил всадник страшною рукою колдуна и поднял его на воздух. Вмиг умер колдун и открыл после смерти очи. Но уже
был мертвец и глядел
как мертвец.
Так страшно не глядит ни живой, ни воскресший. Ворочал он по сторонам мертвыми глазами и увидел поднявшихся мертвецов от Киева, и от земли Галичской, и от Карпата,
как две капли воды схожих лицом на него.
Табунов ни у кого
таких не
было,
как у Петра.