Неточные совпадения
У нас, мои любезные читатели, не во гнев будь сказано (вы, может быть, и рассердитесь,
что пасичник
говорит вам запросто, как будто какому-нибудь свату своему или куму), — у нас, на хуторах, водится издавна: как только окончатся работы в поле, мужик залезет отдыхать на всю зиму на печь и наш брат припрячет своих пчел в темный погреб, когда ни журавлей на небе, ни груш на дереве не увидите более, — тогда, только вечер, уже наверно где-нибудь в конце улицы брезжит огонек, смех и песни слышатся издалеча, бренчит балалайка, а подчас и скрипка, говор, шум…
Мужик оглянулся и хотел что-то промолвить дочери, но в стороне послышалось слово «пшеница». Это магическое слово заставило его в ту же минуту присоединиться к двум громко разговаривавшим негоциантам, и приковавшегося к ним внимания уже ничто не в состоянии было развлечь. Вот
что говорили негоцианты о пшенице.
— Так ты думаешь, земляк,
что плохо пойдет наша пшеница? —
говорил человек, с вида похожий на заезжего мещанина, обитателя какого-нибудь местечка, в пестрядевых, запачканных дегтем и засаленных шароварах, другому, в синей, местами уже с заплатами, свитке и с огромною шишкою на лбу.
«Да,
говорите себе
что хотите, — думал про себя отец нашей красавицы, не пропускавший ни одного слова из разговора двух негоциантов, — а у меня десять мешков есть в запасе».
—
Что ж, Параска, — сказал Черевик, оборотившись и смеясь к своей дочери, — может, и в самом деле, чтобы уже, как
говорят, вместе и того… чтобы и паслись на одной траве!
Что? по рукам? А ну-ка, новобранный зять, давай магарычу!
— Эх, хват! за это люблю! —
говорил Черевик, немного подгулявши и видя, как нареченный зять его налил кружку величиною с полкварты и, нимало не поморщившись, выпил до дна, хватив потом ее вдребезги. —
Что скажешь, Параска? Какого я жениха тебе достал! Смотри, смотри, как он молодецки тянет пенную!..
— А ну, жена, достань-ка там в возу баклажку! —
говорил кум приехавшей с ним жене, — мы черпнем ее с добрыми людьми; проклятые бабы понапугали нас так,
что и сказать стыдно.
— Бог знает,
что говоришь ты, кум! Как можно, чтобы черта впустил кто-нибудь в шинок? Ведь у него же есть, слава богу, и когти на лапах, и рожки на голове.
— Чудеса завелись, —
говорил один из них. — Послушали бы вы,
что рассказывает этот мошенник, которому стоит только заглянуть в лицо, чтобы увидеть вора; когда стали спрашивать, отчего бежал он как полоумный, — полез,
говорит, в карман понюхать табаку и вместо тавлинки вытащил кусок чертовой свитки,от которой вспыхнул красный огонь, а он давай бог ноги!
«Ну
что, если не сбудется то,
что говорил он? — шептала она с каким-то выражением сомнения.
— Ну, дочка! пойдем скорее! Хивря с радости,
что я продал кобылу, побежала, —
говорил он, боязливо оглядываясь по сторонам, — побежала закупать себе плахт и дерюг всяких, так нужно до приходу ее все кончить!
— Не бесись, не бесись, жинка! —
говорил хладнокровно Черевик, видя,
что пара дюжих цыган овладела ее руками, —
что сделано, то сделано; я переменять не люблю!
Лет — куды! — более
чем за сто,
говорил покойник дед мой, нашего села и не узнал бы никто: хутор, самый бедный хутор!
Староста церкви
говорил, правда,
что они на другой же год померли от чумы; но тетка моего деда знать этого не хотела и всеми силами старалась наделить его родней, хотя бедному Петру было в ней столько нужды, сколько нам в прошлогоднем снеге.
Они
говорили только,
что если бы одеть его в новый жупан, затянуть красным поясом, надеть на голову шапку из черных смушек с щегольским синим верхом, привесить к боку турецкую саблю, дать в одну руку малахай, в другую люльку в красивой оправе, то заткнул бы он за пояс всех парубков тогдашних.
Но все бы Коржу и в ум не пришло что-нибудь недоброе, да раз — ну, это уже и видно,
что никто другой, как лукавый дернул, — вздумалось Петрусю, не обсмотревшись хорошенько в сенях, влепить поцелуй, как
говорят, от всей души, в розовые губки козачки, и тот же самый лукавый, — чтоб ему, собачьему сыну, приснился крест святой! — настроил сдуру старого хрена отворить дверь хаты.
Отчего вдруг, в самый тот день, когда разбогател он, Басаврюк пропал, как в воду?»
Говорите же,
что люди выдумывают!
— О, не дрожи, моя красная калиночка! Прижмись ко мне покрепче! —
говорил парубок, обнимая ее, отбросив бандуру, висевшую на длинном ремне у него на шее, и садясь вместе с нею у дверей хаты. — Ты знаешь,
что мне и часу не видать тебя горько.
—
Что? — сказал он, будто проснувшись. —
Что я хочу жениться, а ты выйти за меня замуж —
говорил.
— Видно, правду
говорят люди,
что у девушек сидит черт, подстрекающий их любопытство.
— Нет, хлопцы, нет, не хочу!
Что за разгулье такое! Как вам не надоест повесничать? И без того уже прослыли мы бог знает какими буянами. Ложитесь лучше спать! — Так
говорил Левко разгульным товарищам своим, подговаривавшим его на новые проказы. — Прощайте, братцы! покойная вам ночь! — и быстрыми шагами шел от них по улице.
А я дивлюсь да передумываю,
что б это значило,
что он все притворяется глухим, когда станешь
говорить о деле.
— Гуляй, козацкая голова! —
говорил дюжий повеса, ударив ногою в ногу и хлопнув руками. —
Что за роскошь!
Что за воля! Как начнешь беситься — чудится, будто поминаешь давние годы. Любо, вольно на сердце; а душа как будто в раю. Гей, хлопцы! Гей, гуляй!..
— Ну, сват, вспомнил время! Тогда от Кременчуга до самых Ромен не насчитывали и двух винниц. А теперь… Слышал ли ты,
что повыдумали проклятые немцы? Скоро,
говорят, будут курить не дровами, как все честные христиане, а каким-то чертовским паром. —
Говоря эти слова, винокур в размышлении глядел на стол и на расставленные на нем руки свои. — Как это паром — ей-богу, не знаю!
— Небольшой последовавший за сим кашель и устремление глаза исподлобья вокруг давало догадываться,
что голова готовится
говорить о чем-то важном.
—
Что и
говорить! Это всякий уже знает, пан голова. Все знают, как ты выслужил царскую ласку. Признайся теперь, моя правда вышла: хватил немного на душу греха, сказавши,
что поймал этого сорванца в вывороченном тулупе?
—
Что вы, братцы! —
говорил винокур. — Слава богу, волосы у вас чуть не в снегу, а до сих пор ума не нажили: от простого огня ведьма не загорится! Только огонь из люльки может зажечь оборотня. Постойте, я сейчас все улажу!
— Добро ты, одноглазый сатана! — вскричала она, приступив к голове, который попятился назад и все еще продолжал ее мерять своим глазом. — Я знаю твой умысел: ты хотел, ты рад был случаю сжечь меня, чтобы свободнее было волочиться за дивчатами, чтобы некому было видеть, как дурачится седой дед. Ты думаешь, я не знаю, о
чем говорил ты сего вечера с Ганною? О! я знаю все. Меня трудно провесть и не твоей бестолковой башке. Я долго терплю, но после не прогневайся…
— Посмотри, посмотри! — быстро
говорила она, — она здесь! она на берегу играет в хороводе между моими девушками и греется на месяце. Но она лукава и хитра. Она приняла на себя вид утопленницы; но я знаю, но я слышу,
что она здесь. Мне тяжело, мне душно от ней. Я не могу чрез нее плавать легко и вольно, как рыба. Я тону и падаю на дно, как ключ. Отыщи ее, парубок!
— Козырь! — вскричал он, ударив по столу картою так,
что ее свернуло коробом; та, не
говоря ни слова, покрыла восьмеркою масти.
Перекрестился дед, когда слез долой. Экая чертовщина!
что за пропасть, какие с человеком чудеса делаются! Глядь на руки — все в крови; посмотрел в стоявшую торчмя бочку с водою — и лицо также. Обмывшись хорошенько, чтобы не испугать детей, входит он потихоньку в хату; смотрит: дети пятятся к нему задом и в испуге указывают ему пальцами,
говоря: «Дывысь, дывысь, маты, мов дурна, скаче!» [Смотри, смотри, мать, как сумасшедшая, скачет! (Прим. Н.В. Гоголя.)]
Я вам скажу,
что на хуторе уже начинают смеяться надо мною: «Вот,
говорят, одурел старый дед: на старости лет тешится ребяческими игрушками!» И точно, давно пора на покой.
— Так ты, кум, еще не был у дьяка в новой хате? —
говорил козак Чуб, выходя из дверей своей избы, сухощавому, высокому, в коротком тулупе, мужику с обросшею бородою, показывавшею,
что уже более двух недель не прикасался к ней обломок косы, которым обыкновенно мужики бреют свою бороду за неимением бритвы. — Там теперь будет добрая попойка! — продолжал Чуб, осклабив при этом свое лицо. — Как бы только нам не опоздать.
Оксана знала и слышала все,
что про нее
говорили, и была капризна, как красавица.
«
Что людям вздумалось расславлять, будто я хороша? —
говорила она, как бы рассеянно, для того только, чтобы об чем-нибудь поболтать с собою.
— Зачем ты пришел сюда? — так начала
говорить Оксана. — Разве хочется, чтобы выгнала за дверь лопатою? Вы все мастера подъезжать к нам. Вмиг пронюхаете, когда отцов нет дома. О, я знаю вас!
Что, сундук мой готов?
«
Чего мне больше ждать? —
говорил сам с собою кузнец. — Она издевается надо мною. Ей я столько же дорог, как перержавевшая подкова. Но если ж так, не достанется, по крайней мере, другому посмеяться надо мною. Пусть только я наверное замечу, кто ей нравится более моего; я отучу…»
— Смейся, смейся! —
говорил кузнец, выходя вслед за ними. — Я сам смеюсь над собою! Думаю, и не могу вздумать, куда девался ум мой. Она меня не любит, — ну, бог с ней! будто только на всем свете одна Оксана. Слава богу, дивчат много хороших и без нее на селе. Да
что Оксана? с нее никогда не будет доброй хозяйки; она только мастерица рядиться. Нет, полно, пора перестать дурачиться.
Кузнец вошел, не
говоря ни слова, не снимая шапки, и почти повалился на лавку. Заметно,
что он был весьма не в духе.
Вакула между тем, пробежавши несколько улиц, остановился перевесть духа. «Куда я, в самом деле, бегу? — подумал он, — как будто уже все пропало. Попробую еще средство: пойду к запорожцу Пузатому Пацюку. Он,
говорят, знает всех чертей и все сделает,
что захочет. Пойду, ведь душе все же придется пропадать!»
Вакула уставил на него глаза, как будто бы на лбу его написано было изъяснение этих слов. «
Что он
говорит?» — безмолвно спрашивала его мина; а полуотверстый рот готовился проглотить, как галушку, первое слово. Но Пацюк молчал.
Тут заметил Вакула,
что ни галушек, ни кадушки перед ним не было; но вместо того на полу стояли две деревянные миски: одна была наполнена варениками, другая сметаною. Мысли его и глаза невольно устремились на эти кушанья. «Посмотрим, —
говорил он сам себе, — как будет есть Пацюк вареники. Наклоняться он, верно, не захочет, чтобы хлебать, как галушки, да и нельзя: нужно вареник сперва обмакнуть в сметану».
—
Что ж она, дура,
говорит: кабан! Это не кабан! — сказал кум, выпуча глаза.
— Вишь, какого человека кинуло в мешок! — сказал ткач, пятясь от испугу. — Хоть
что хочешь
говори, хоть тресни, а не обошлось без нечистой силы. Ведь он не пролезет в окошко!
—
Что ж, земляк, — сказал, приосанясь, запорожец и желая показать,
что он может
говорить и по-русски, — што балшой город?
— Тебя? — произнес запорожец с таким видом, с каким
говорит дядька четырехлетнему своему воспитаннику, просящему посадить его на настоящую, на большую лошадь. —
Что ты будешь там делать? Нет, не можно. — При этом на лице его выразилась значительная мина. — Мы, брат, будем с царицей толковать про свое.
—
Что за лестница! — шептал про себя кузнец, — жаль ногами топтать. Экие украшения? Вот,
говорят, лгут сказки! кой черт лгут! боже ты мой,
что за перила! какая работа! тут одного железа рублей на пятьдесят пошло!
«
Что за картина!
что за чудная живопись! — рассуждал он, — вот, кажется,
говорит! кажется, живая! а дитя святое! и ручки прижало! и усмехается, бедное! а краски! боже ты мой, какие краски! тут вохры, я думаю, и на копейку не пошло, все ярь да бакан...
Потемкин поморщился, видя,
что запорожцы
говорят совершенно не то,
чему он их учил…