Неточные совпадения
— Э! чем же он сорванец! Ах ты, безмозглая башка! слышишь! чем же он сорванец! Куда же ты запрятал дурацкие глаза свои, когда проезжали мы мельницы; ему хоть бы тут же,
перед его запачканным в табачище носом, нанесли жинке его бесчестье, ему бы и нуждочки не
было.
— Вот, как видишь, — продолжал Черевик, оборотясь к Грицьку, — наказал бог, видно, за то, что провинился
перед тобою. Прости, добрый человек! Ей-Богу, рад бы
был сделать все для тебя… Но что прикажешь? В старухе дьявол сидит!
И начала притопывать ногами, все, чем далее, смелее; наконец левая рука ее опустилась и уперлась в бок, и она пошла танцевать, побрякивая подковами, держа
перед собою зеркало и
напевая любимую свою песню...
Фома Григорьевич готов уже
был оседлать нос свой очками, но, вспомнив, что он забыл их подмотать нитками и облепить воском,
передал мне.
Как теперь помню — покойная старуха, мать моя,
была еще жива, — как в долгий зимний вечер, когда на дворе трещал мороз и замуровывал наглухо узенькое стекло нашей хаты, сидела она
перед гребнем, выводя рукою длинную нитку, колыша ногою люльку и
напевая песню, которая как будто теперь слышится мне.
Тетка покойного деда рассказывала, — а женщине, сами знаете, легче поцеловаться с чертом, не во гнев
будь сказано, нежели назвать кого красавицею, — что полненькие щеки козачки
были свежи и ярки, как мак самого тонкого розового цвета, когда, умывшись божьею росою, горит он, распрямляет листики и охорашивается
перед только что поднявшимся солнышком; что брови словно черные шнурочки, какие покупают теперь для крестов и дукатов девушки наши у проходящих по селам с коробками москалей, ровно нагнувшись, как будто гляделись в ясные очи; что ротик, на который глядя облизывалась тогдашняя молодежь, кажись, на то и создан
был, чтобы выводить соловьиные песни; что волосы ее, черные, как крылья ворона, и мягкие, как молодой лен (тогда еще девушки наши не заплетали их в дрибушки, перевивая красивыми, ярких цветов синдячками), падали курчавыми кудрями на шитый золотом кунтуш.
— Видишь ли ты, стоят
перед тобою три пригорка? Много
будет на них цветов разных; но сохрани тебя нездешняя сила вырвать хоть один. Только же зацветет папоротник, хватай его и не оглядывайся, что бы тебе позади ни чудилось.
Петро хотел
было спросить… глядь — и нет уже его. Подошел к трем пригоркам; где же цветы? Ничего не видать. Дикий бурьян чернел кругом и глушил все своею густотою. Но вот блеснула на небе зарница, и
перед ним показалась целая гряда цветов, все чудных, все невиданных; тут же и простые листья папоротника. Поусомнился Петро и в раздумье стал
перед ними, подпершись обеими руками в боки.
А говорят, однако же,
есть где-то, в какой-то далекой земле, такое дерево, которое шумит вершиною в самом небе, и Бог сходит по нем на землю ночью
перед светлым праздником.
— Нет, Галю; у Бога
есть длинная лестница от неба до самой земли. Ее становят
перед светлым воскресением святые архангелы; и как только Бог ступит на первую ступень, все нечистые духи полетят стремглав и кучами попадают в пекло, и оттого на Христов праздник ни одного злого духа не бывает на земле.
При сем слове Левко не мог уже более удержать своего гнева. Подошедши на три шага к нему, замахнулся он со всей силы, чтобы дать треуха, от которого незнакомец, несмотря на свою видимую крепость, не устоял бы, может
быть, на месте; но в это время свет пал на лицо его, и Левко остолбенел, увидевши, что
перед ним стоял отец его. Невольное покачивание головою и легкий сквозь зубы свист одни только выразили его изумление. В стороне послышался шорох; Ганна поспешно влетела в хату, захлопнув за собою дверь.
Голова стал бледен как полотно; винокур почувствовал холод, и волосы его, казалось, хотели улететь на небо; ужас изобразился в лице писаря; десятские приросли к земле и не в состоянии
были сомкнуть дружно разинутых ртов своих:
перед ними стояла свояченица.
Месяц, остановившийся над его головою, показывал полночь; везде тишина; от пруда веял холод; над ним печально стоял ветхий дом с закрытыми ставнями; мох и дикий бурьян показывали, что давно из него удалились люди. Тут он разогнул свою руку, которая судорожно
была сжата во все время сна, и вскрикнул от изумления, почувствовавши в ней записку. «Эх, если бы я знал грамоте!» — подумал он, оборачивая ее
перед собою на все стороны. В это мгновение послышался позади его шум.
Тут он приблизился к хате; окно
было отперто; лучи месяца проходили чрез него и падали на спящую
перед ним Ганну; голова ее оперлась на руку; щеки тихо горели; губы шевелились, неясно произнося его имя.
Только шинкарь не так-то
был щедр на слова; и если бы дед не полез в карман за пятью злотыми, то простоял бы
перед ним даром.
— Нет, этого мало! — закричал дед, прихрабрившись и надев шапку. — Если сейчас не станет передо мною молодецкий конь мой, то вот убей меня гром на этом самом нечистом месте, когда я не перекрещу святым крестом всех вас! — и уже
было и руку поднял, как вдруг загремели
перед ним конские кости.
Он бы, без всякого сомнения, решился на последнее, если бы
был один, но теперь обоим не так скучно и страшно идти темною ночью, да и не хотелось-таки показаться
перед другими ленивым или трусливым.
«Не любит она меня, — думал про себя, повеся голову, кузнец. — Ей все игрушки; а я стою
перед нею как дурак и очей не свожу с нее. И все бы стоял
перед нею, и век бы не сводил с нее очей! Чудная девка! чего бы я не дал, чтобы узнать, что у нее на сердце, кого она любит! Но нет, ей и нужды нет ни до кого. Она любуется сама собою; мучит меня, бедного; а я за грустью не вижу света; а я ее так люблю, как ни один человек на свете не любил и не
будет никогда любить».
Чуб
был вдов; восемь скирд хлеба всегда стояли
перед его хатою.
Он не преминул рассказать, как летом,
перед самою петровкою, когда он лег спать в хлеву, подмостивши под голову солому, видел собственными глазами, что ведьма, с распущенною косою, в одной рубашке, начала доить коров, а он не мог пошевельнуться, так
был околдован; подоивши коров, она пришла к нему и помазала его губы чем-то таким гадким, что он плевал после того целый день.
Но если бы, однако ж, снег не крестил взад и вперед всего
перед глазами, то долго еще можно
было бы видеть, как Чуб останавливался, почесывал спину, произносил: «Больно поколотил проклятый кузнец!» — и снова отправлялся в путь.
Тут заметил Вакула, что ни галушек, ни кадушки
перед ним не
было; но вместо того на полу стояли две деревянные миски: одна
была наполнена варениками, другая сметаною. Мысли его и глаза невольно устремились на эти кушанья. «Посмотрим, — говорил он сам себе, — как
будет есть Пацюк вареники. Наклоняться он, верно, не захочет, чтобы хлебать, как галушки, да и нельзя: нужно вареник сперва обмакнуть в сметану».
Чуб выпучил глаза, когда вошел к нему кузнец, и не знал, чему дивиться: тому ли, что кузнец воскрес, тому ли, что кузнец смел к нему прийти, или тому, что он нарядился таким щеголем и запорожцем. Но еще больше изумился он, когда Вакула развязал платок и положил
перед ним новехонькую шапку и пояс, какого не видано
было на селе, а сам повалился ему в ноги и проговорил умоляющим голосом...
— Постой, Катерина! ступай, мой ненаглядный Иван, я поцелую тебя! Нет, дитя мое, никто не тронет волоска твоего. Ты вырастешь на славу отчизны; как вихорь
будешь ты летать
перед козаками, с бархатною шапочкою на голове, с острою саблею в руке. Дай, отец, руку! Забудем бывшее между нами. Что сделал
перед тобою неправого — винюсь. Что же ты не даешь руки? — говорил Данило отцу Катерины, который стоял на одном месте, не выражая на лице своем ни гнева, ни примирения.
— Снилось мне, чудно, право, и так живо, будто наяву, — снилось мне, что отец мой
есть тот самый урод, которого мы видали у есаула. Но прошу тебя, не верь сну. Каких глупостей не привидится! Будто я стояла
перед ним, дрожала вся, боялась, и от каждого слова его стонали мои жилы. Если бы ты слышал, что он говорил…
— Старуха спит уже, а козакам что-то не верится. Слушай, пан Данило, замкни меня в комнате, а ключ возьми с собою. Мне тогда не так
будет страшно; а козаки пусть лягут
перед дверями.
— Где ты
была? — спросил он, и стоявшая
перед ним затрепетала.
Может
быть, он уже и кается
перед смертным часом, только не такие грехи его, чтобы бог простил ему.
— Я выпустила его, — сказала она, испугавшись и дико осматривая стены. — Что я стану теперь отвечать мужу? Я пропала. Мне живой теперь остается зарыться в могилу! — и, зарыдав, почти упала она на пень, на котором сидел колодник. — Но я спасла душу, — сказала она тихо. — Я сделала богоугодное дело. Но муж мой… Я в первый раз обманула его. О, как страшно, как трудно
будет мне
перед ним говорить неправду. Кто-то идет! Это он! муж! — вскрикнула она отчаянно и без чувств упала на землю.
В ушах шумит, в голове шумит, как будто от хмеля; и все, что ни
есть перед глазами, покрывается как бы паутиною.
Иван Федорович, хотя и держался справедливости, но на эту пору
был голоден и не мог противиться обольщению: взял блин, поставил
перед собою книгу и начал
есть.
Я помню, когда приехала на самое пущенье,
перед филипповкою, и взяла
было тебя на руки, то ты чуть не испортил мне всего платья; к счастию, что успела
передать тебя мамке Матрене.
— Вишь, чертова баба! — сказал дед, утирая голову полою, — как опарила! как будто свинью
перед Рождеством! Ну, хлопцы,
будет вам теперь на бублики!
Будете, собачьи дети, ходить в золотых жупанах! Посмотрите-ка, посмотрите сюда, что я вам принес! — сказал дед и открыл котел.