Неточные совпадения
Мы шли со своими сундучками за плечами. Иногда нас перегоняли пассажиры, успевшие нанять извозчика. Но
и те проехали. Полная тишина, безлюдье
и белый снег, переходящий в неведомую
и невидимую даль. Мы знаем только, что цель нашего пути — Лефортово, или,
как говорил наш вожак, коренной москвич, «Лафортово».
Мой друг Костя Чернов залаял по-собачьи; это он умел замечательно, а потом завыл по-волчьи. Мы его поддержали. Слышно было,
как собаки гремят цепями
и бесятся.
Извозчик бьет кнутом лошаденку. Скользим легко то по снегу, то по оголенным мокрым булыгам, благо широкие деревенские полозья без железных подрезов. Они скользят, а не режут,
как у городских санок. Зато на всех косогорах
и уклонах горбатой улицы сани раскатываются, тащат за собой набочившуюся лошадь
и ударяются широкими отводами о деревянные тумбы. Приходится держаться за спинку, чтобы не вылететь из саней.
Грохот трамваев. Вся расцвеченная, площадь то движется вперед, то вдруг останавливается,
и тысячи людских голов поднимают кверху глаза: над Москвой мчатся стаи самолетов — то гусиным треугольником, то меняя построение,
как стеклышки в калейдоскопе.
В восьмидесятых годах девственную неприкосновенность Театральной площади пришлось ненадолго нарушить,
и вот по
какой причине.
Работая в «Русских ведомостях», я часто встречался с Глебом Ивановичем. Не раз просиживали мы с ним подолгу
и в компании
и вдвоем, обедывали
и вечера вместе проводили. Как-то Глеб Иванович обедал у меня,
и за стаканом вина разговор пошел о трущобах.
— Ах,
как бы я хотел посмотреть знаменитый Хитров рынок
и этих людей, перешедших «рубикон жизни». Хотел бы, да боюсь. А вот хорошо, если б вместе нам отправиться!
Но не успел он еще
как следует нахохотаться,
как зашлепали по лужам шаги,
и мой посланный, задыхаясь, вырос перед нами
и открыл громадную черную руку, на которой лежали папиросы, медь
и сверкало серебро.
Как раз накануне Глеб Иванович рассказал ему о нашем путешествии,
и он весь загорелся.
В «Кулаковку» даже днем опасно ходить — коридоры темные,
как ночью. Помню, как-то я иду подземным коридором «Сухого оврага», чиркаю спичку
и вижу — ужас! — из каменной стены, из гладкой каменной стены вылезает голова живого человека. Я остановился, а голова орет...
Чище других был дом Бунина, куда вход был не с площади, а с переулка. Здесь жило много постоянных хитрованцев, существовавших поденной работой вроде колки дров
и очистки снега, а женщины ходили на мытье полов, уборку, стирку
как поденщицы.
Как-то полиция арестовала Степку
и отправила в пересыльную, где его заковали в кандалы. Смотритель предложил ему...
На другом углу Певческого переулка, тогда выходившего на огромный, пересеченный оврагами, заросший пустырь, постоянный притон бродяг, прозванный «вольным местом»,
как крепость, обнесенная забором, стоял большой дом со службами генерал-майора Николая Петровича Хитрова, владельца пустопорожнего «вольного места» вплоть до нынешних Яузского
и Покровского бульваров, тогда еще носивших одно название: «бульвар Белого города».
В 1917 году ночлежники «Утюга» все,
как один, наотрез отказались платить съемщикам квартир за ночлег,
и съемщики, видя, что жаловаться некому, бросили все
и разбежались по своим деревням.
Как-то днем захожу к Ольге Петровне. Она обмывает в тазике покрытую язвами ручонку двухлетнего ребенка, которого держит на руках грязная нищенка, баба лет сорока. У мальчика совсем отгнили два пальца: средний
и безымянный. Мальчик тихо всхлипывал
и таращил на меня глаза: правый глаз был зеленый, левый — карий. Баба ругалась: «У, каторжный, дармоедина! Удавить тебя мало».
Ольге Петровне еще раз пришлось повидать своего пациента. Он караулил на остановке конки у Страстного
и ожидал, когда ему передадут кошелек… Увидал он,
как протискивалась на площадку Ольга Петровна,
как ее ребята «затырили»
и свистнули ее акушерскую сумочку,
как она хватилась
и закричала отчаянным голосом…
— Что пальцы? А глаза-то у него
какие: один — зеленый, а другой — карий…
И оба смеются…
— К сожалению, нет. Приходил отказываться от комнаты. Третьего дня отвели ему в № 6 по ордеру комнату, а сегодня отказался.
Какой любезный! Вызывают на Дальний Восток, в плавание. Только что приехал,
и вызывают. Моряк он, всю жизнь в море пробыл. В Америке, в Японии, в Индии… Наш, русский, старый революционер 1905 года… Заслуженный.
Какие рекомендации! Жаль такого жильца… Мы бы его сейчас в председатели заперли…
— Да, очень. Вот от него мне памятка осталась. Тогда я ему бланк нашей анкеты дал, он написал, а я прочел
и усомнился. А он говорит: «Все правда.
Как написано — так
и есть. Врать не умею».
После войны 1812 года,
как только стали возвращаться в Москву москвичи
и начали разыскивать свое разграбленное имущество, генерал-губернатор Растопчин издал приказ, в котором объявил, что «все вещи, откуда бы они взяты ни были, являются неотъемлемой собственностью того, кто в данный момент ими владеет,
и что всякий владелец может их продавать, но только один раз в неделю, в воскресенье, в одном только месте, а именно на площади против Сухаревской башни».
По воскресеньям около башни кипел торг, на который,
как на праздник, шла вся Москва,
и подмосковный крестьянин,
и заезжий провинциал.
Он жил совершенно одиноко, в квартире его — все знали — было много драгоценностей, но он никого не боялся: за него горой стояли громилы
и берегли его,
как он их берег, когда это было возможно.
Кому
какое дело — живет индеец
и живет!
Издали углядел в давке высокую женщину в ковровом платке, а рядом с ней козлиную бородку Щучки. Женщина увидала
и шепнула бороде. Через минуту Щучка уже терся
как незнакомый около Смолина.
Это была книжная биржа, завершавшаяся на Сухаревке, где каждый постоянный покупатель знал каждого букиниста
и каждый букинист знал каждого покупателя: что ему надо
и как он платит.
С восьмидесятых годов, когда в Москве начали выходить газеты
и запестрели объявлениями колокольных заводов, Сухаревка перестала пускать небылицы, которые в те времена служили рекламой. А колоколозаводчик неукоснительно появлялся на Сухаревке
и скупал «серебряный звон». За ним очень ухаживали старьевщики, так
как он был не из типов, искавших «на грош пятаков».
И все эти антиквары
и любители были молчаливы,
как будто они покупали краденое. Купит, спрячет
и молчит.
И всё в одиночку, тайно друг от друга.
Они с видом знатоков старались «овладеть» своими глазами, разбегающимися,
как у вора на ярмарке, при виде сокровищ, поднимали голову
и, рассматривая истинно редкие, огромной ценности вещи, говорили небрежно...
Неизменными посетителями Сухаревки были все содержатели антикварных магазинов. Один из них являлся с рассветом, садился на ящик
и смотрел,
как расставляют вещи. Сидит, глядит
и, чуть усмотрит что-нибудь интересное, сейчас ухватит раньше любителей-коллекционеров, а потом перепродаст им же втридорога. Нередко антиквары гнали его...
— Ужо! Ужо! — отвечает он всегда одним
и тем же словом
и сидит,
как примороженный.
Какие два образных слова: народ толчется целый день в одном месте,
и так попавшего в те места натолкают, что потом всякое место болит!
— За
какую? Да я ничего
и не видал!
— По четыре рубля. Нет, ты гляди, товар-то
какой… По случаю аглицкий кусок попал. Тридцать шесть пар вышло. Вот
и у него,
и у него. Сейчас только вынесли.
А
какие там типы были! Я знал одного из них. Он брал у хозяина отпуск
и уходил на Масленицу
и Пасху в балаганы на Девичьем поле в деды-зазывалы. Ему было под сорок, жил он с мальчиков у одного хозяина. Звали его Ефим Макариевич. Не Макарыч, а из почтения — Макариевич.
У лавки солидный
и важный, он был в балагане неузнаваем с своей седой подвязанной бородой.
Как заорет на все поле...
Толпа уши развесит. От всех балаганов сбегаются люди «Юшку-комедианта» слушать. Таращим
и мы на него глаза, стоя в темноте
и давке, задрав головы. А он седой бородой трясет да над нами же издевается. Вдруг ткнет в толпу пальцем да
как завизжит...
Они узнают друг друга с первого взгляда
и молча сближаются,
как люди, которых связывает какое-то тайное звено.
«Иваны», являясь с награбленным имуществом, с огромными узлами, а иногда с возом разного скарба на отбитой у проезжего лошади, дожидались утра
и тащили добычу в лавочки Старой
и Новой площади, открывавшиеся с рассветом. Ночью к этим лавочкам подойти было нельзя, так
как они охранялись огромными цепными собаками.
И целые возы пропадали бесследно в этих лавочках, пристроенных к стене, где имелись такие тайники, которых в темных подвалах
и отыскать было нельзя.
Перерыли сараи, погреба, чуланы — нашли только несколько человек, молчаливых
как пни,
и только утром заря
и первые лучи солнца открыли тайну, осветив крышу, сплошь усеянную оборванцами, лежащими
и сидящими.
Смело можно сказать, что ни один домовладелец не получал столько верных
и громадных процентов,
какие получали эти съемщики квартир
и приемщики краденого.
Летом с пяти, а зимой с семи часов вся квартира на ногах. Закусив наскоро, хозяйки
и жильцы, перекидывая на руку вороха разного барахла
и сунув за пазуху туго набитый кошелек, грязные
и оборванные, бегут на толкучку, на промысел. Это съемщики квартир, которые сами работают с утра до ночи.
И жильцы у них такие же. Даже детишки вместе со старшими бегут на улицу
и торгуют спичками
и папиросами без бандеролей, тут же сфабрикованными черт знает из
какого табака.
— Ну, держи деньги, что с тобой делать! —
как бы нехотя говорит торговка, торопливо сует продавцу горсть мелочи
и вырывает у него купленную вещь.
Лавки готового платья.
И здесь, так же
как на Сухаревке, насильно затаскивали покупателя. Около входа всегда галдеж от десятка «зазывал», обязанностью которых было хватать за полы проходящих по тротуарам
и тащить их непременно в магазин, не обращая внимания, нужно или не нужно ему готовое платье.
Но во время турецкой войны дети
и внуки кимряков были «вовлечены в невыгодную сделку»,
как они объясняли на суде, поставщиками на армию, которые дали огромные заказы на изготовление сапог с бумажными подметками.
И лазили по снегам балканским
и кавказским солдаты в разорванных сапогах,
и гибли от простуды…
И опять с тех пор пошли бумажные подметки… на Сухаревке, на Смоленском рынке
и по мелким магазинам с девизом «на грош пятаков»
и «не обманешь — не продашь».
Кроме «законных» сточных труб, проведенных с улиц для дождевых
и хозяйственных вод, большинство богатых домовладельцев провело в Неглинку тайные подземные стоки для спуска нечистот, вместо того чтобы вывозить их в бочках,
как это было повсеместно в Москве до устройства канализации.
Побывав уже под Москвой в шахтах артезианского колодца
и прочитав описание подземных клоак Парижа в романе Виктора Гюго «Отверженные», я решил во что бы то ни стало обследовать Неглинку. Это было продолжение моей постоянной работы по изучению московских трущоб, с которыми Неглинка имела связь,
как мне пришлось узнать в притонах Грачевки
и Цветного бульвара.
И вот в жаркий июльский день мы подняли против дома Малюшина, близ Самотеки, железную решетку спускного колодца, опустили туда лестницу. Никто не обратил внимания на нашу операцию — сделано было все очень скоро: подняли решетку, опустили лестницу. Из отверстия валил зловонный пар. Федя-водопроводчик полез первый; отверстие, сырое
и грязное, было узко, лестница стояла отвесно, спина шаркала о стену. Послышалось хлюпанье воды
и голос,
как из склепа...
Наконец я спустился на последнюю ступеньку
и, осторожно опуская ногу, почувствовал,
как о носок сапога зашуршала струя воды.
За шумом я не слыхал,
как подошел ко мне Федя
и толкнул меня в спину.
Мы долго шли, местами погружаясь в глубокую тину или невылазную, зловонную жидкую грязь, местами наклоняясь, так
как заносы грязи были настолько высоки, что невозможно было идти прямо, — приходилось нагибаться,
и все же при этом я доставал головой
и плечами свод.