Неточные совпадения
На другой день после приезда в Москву мне пришлось из Лефортова отправиться в Хамовники, в Теплый переулок. Денег в кармане в обрез: два двугривенных да медяки. А погода такая,
что сапог
больше изорвешь. Обледенелые нечищеные тротуары да талый снег на огромных булыгах. Зима еще не устоялась.
Чем больше собирается народу, тем оживленнее рабочие: они, как и актеры, любят петь и играть при хорошем сборе.
Здесь жили профессионалы-нищие и разные мастеровые, отрущобившиеся окончательно.
Больше портные, их звали «раками», потому
что они, голые, пропившие последнюю рубаху, из своих нор никогда и никуда не выходили. Работали день и ночь, перешивая тряпье для базара, вечно с похмелья, в отрепьях, босые.
На последней неделе Великого поста грудной ребенок «покрикастее» ходил по четвертаку в день, а трехлеток — по гривеннику. Пятилетки бегали сами и приносили тятькам, мамкам, дяденькам и тетенькам «на пропой души» гривенник, а то и пятиалтынный.
Чем больше становились дети, тем
больше с них требовали родители и тем меньше им подавали прохожие.
Рядом с «писучей» ночлежкой была квартира «подшибал». В старое время типографщики наживали на подшибалах
большие деньги. Да еще говорили,
что благодеяние делают: «Куда ему, голому да босому, деваться!
Что ни дай — все пропьет!»
У Григорьева была
большая прекрасная библиотека, составленная им исключительно на Сухаревке. Сын его, будучи студентом, участвовал в революции. В 1905 году он был расстрелян царскими войсками. Тело его нашли на дворе Пресненской части, в груде трупов. Отец не пережил этого и умер. Надо сказать,
что и ранее Григорьев считался неблагонадежным и иногда открыто воевал с полицией и ненавидел сыщиков…
Сотни лет ходило поверье,
что чем больше небылиц разойдется, тем звонче колокол отольется.
Перечислить все,
что было в этих залах, невозможно. А на дворе, кроме того,
большой сарай был завален весь разными редкостями более громоздкими. Тут же вся его библиотека. В отделении первопечатных книг была книга «Учение Фомы Аквинского», напечатанная в 1467 году в Майнце, в типографии Шефера, компаньона изобретателя книгопечатания Гутенберга.
Раз в неделю хозяйки кое-как моют и убирают свою квартиру или делают вид,
что убирают, — квартиры загрязнены до невозможности, и их не отмоешь. Но есть хозяйки, которые никогда или, за редким исключением, не
больше двух раз в году убирают свои квартиры, населенные ворами, пьяницами и проститутками.
Не таков был его однофамилец, с
большими рыжими усами вроде сапожной щетки. Его никто не звал по фамилии, а просто именовали: Паша Рыжеусов, на
что он охотно откликался. Паша тоже считал себя гурманом, хоть не мог отличить рябчика от куропатки. Раз собеседники зло над ним посмеялись, после
чего Паша не ходил на «вторничные» обеды года два, но его уговорили, и он снова стал посещать обеды: старое было забыто. И вдруг оно всплыло совсем неожиданно, и стол уже навсегда лишился общества Паши.
Более близкие его друзья — а их было у него очень мало — рассказывали,
что после него осталась
большая поэма в стихах, посвященная девушке, с которой он и знаком не был, но был в нее тайно влюблен…
— Да
что вы? Сколько хотите зовите:
чем больше, тем лучше.
Развлекались еще ляпинцы во время студенческих волнений, будучи почти всегда во главе движения. Раз было так,
что больше половины «Ляпинки» ночевало в пересыльной тюрьме.
Еще в семи — и восьмидесятых годах он был таким же, как и прежде, а то, пожалуй, и хуже, потому
что за двадцать лет грязь еще
больше пропитала пол и стены, а газовые рожки за это время насквозь прокоптили потолки, значительно осевшие и потрескавшиеся, особенно в подземном ходе из общего огромного зала от входа с Цветного бульвара до выхода на Грачевку.
— А теперь у вас, барин, в чистом поле вот
что, — и, просунув
большой палец между указательным и средним, слуга преподнес барину кукиш.
— Потому,
что хлебушко заботу любит. Выпечка-то выпечкой, а вся сила в муке. У меня покупной муки нет, вся своя, рожь отборную покупаю на местах, на мельницах свои люди поставлены, чтобы ни соринки, чтобы ни пылинки… А все-таки рожь бывает разная, выбирать надо. У меня все
больше тамбовская, из-под Козлова, с Роминской мельницы идет мука самая лучшая. И очень просто! — заканчивал всегда он речь своей любимой поговоркой.
Уже много лет спустя его сын, продолжавший отцовское дело, воздвиг на месте двухэтажного дома тот
большой,
что стоит теперь, и отделал его на заграничный манер, устроив в нем знаменитую некогда «филипповскую кофейную» с зеркальными окнами, мраморными столиками и лакеями в смокингах…
Записались тут же на следующий вечер, и набралось желающих так много,
что пришлось в этой же гостинице занять
большой зал…
Аванзал —
большая комната с огромным столом посредине, на котором в известные дни ставились баллотировочные ящики, и каждый входящий в эти дни член клуба, раньше
чем пройти в следующие комнаты, обязан был положить в ящики шары, сопровождаемый дежурным старшиной.
А
что к Фирсанову попало — пиши пропало! Фирсанов давал деньги под
большие, хорошие дома — и так подведет,
что уж дом обязательно очутится за ним. Много барских особняков и доходных домов сделалось его добычей. В то время, когда А. П. Чехова держал за пуговицу Сергиенко, «Сандуны» были еще только в залоге у Фирсанова, а через год перешли к нему…
Широко и весело зажила Вера Ивановна на Пречистенке, в лучшем из своих барских особняков, перешедших к ней по наследству от отца. У нее стали бывать и золотая молодежь, и модные бонвиваны — львы столицы, и дельные люди, вплоть до крупных судейских чинов и адвокатов.
Большие коммерческие дела после отца Вера Ивановна вела почти
что лично.
— Первое — это надо Сандуновские бани сделать такими, каких Москва еще не видела и не увидит. Вместо развалюхи построим дворец для бань, сделаем все по последнему слову науки, и
чем больше вложим денег, тем
больше будем получать доходов, а Хлудовых сведем на нет. О наших банях заговорит печать, и ты — знаменитость!
Вот этих каюток тогда тут не было, дом был длинный, двухэтажный, а зала дворянская тоже была
большая, с такими же мягкими диванами, и буфет был — проси
чего хочешь…
Лавчонка была крохотная, так
что старик гигант Алексей Ермилыч едва поворачивался в ней, когда приходилось ему черпать из бочки ковши рассола или наливать из крана
большую кружку квасу. То и другое стоило по копейке.
Внизу лавки, второй этаж под «дворянские» залы трактира с массой отдельных кабинетов, а третий, простонародный трактир, где главный зал с низеньким потолком был настолько велик,
что в нем помещалось
больше ста столов, и середина была свободна для пляски.
Сам Красовский был тоже любитель этого спорта, дававшего ему
большой доход по трактиру. Но последнее время, в конце столетия, Красовский сделался ненормальным,
больше проводил время на «Голубятне», а если являлся в трактир, то ходил по залам с безумными глазами, распевал псалмы, и… его, конечно, растащили: трактир, когда-то «золотое дно», за долги перешел в другие руки, а Красовский кончил жизнь почти
что нищим.
Первые три недели актеры поблещут подарками, а там начинают линять: портсигары на столе не лежат, часы не вынимаются, а там уже пиджаки плотно застегиваются, потому
что и последнее украшение — цепочка с брелоками — уходит вслед за часами в ссудную кассу. А затем туда же следует и гардероб, за который плачены
большие деньги, собранные трудовыми грошами.
Я очутился в
большой длинной комнате с нависшими толстенным сводами, с глубокой амбразурой маленького, темного, с решеткой окна, черное пятно которого зияло на освещенной стене. И представилось мне,
что у окна, за столом сидит летописец и пишет…
В квартире номер сорок пять во дворе жил хранитель дома с незапамятных времен. Это был квартальный Карасев, из бывших городовых, любимец генерал-губернатора князя В. А. Долгорукова, при котором он состоял неотлучным не то вестовым, не то исполнителем разных личных поручений. Полиция боялась Карасева
больше,
чем самого князя, и потому в дом Олсуфьева,
что бы там ни делалось, не совала своего носа.
Я лишь помнил слышанное о ней: говорили,
что по всей Москве и есть только два трезвых кучера — один здесь, другой — на фронтоне
Большого театра.
В такой же колеснице стоял на
Большом театре другой «кучер» — с лирой в руках — Аполлон. Обе группы были очень однотипны, потому
что как ворота, так и
Большой театр архитектор Бове строил одновременно, в двадцатых годах прошлого столетия.
И ничего в памяти у меня
больше не осталось яркого от Триумфальных ворот. Разве только
что это слово: «Триумфальные» ворота — я ни от кого не слыхал. Бывало, нанимаешь извозчика...
Неточные совпадения
Уж восемь робертов сыграли // Герои виста; восемь раз // Они места переменяли; // И чай несут. Люблю я час // Определять обедом, чаем // И ужином. Мы время знаем // В деревне без
больших сует: // Желудок — верный наш брегет; // И кстати я замечу в скобках, //
Что речь веду в моих строфах // Я столь же часто о пирах, // О разных кушаньях и пробках, // Как ты, божественный Омир, // Ты, тридцати веков кумир!
«Куда? Уж эти мне поэты!» // — Прощай, Онегин, мне пора. // «Я не держу тебя; но где ты // Свои проводишь вечера?» // — У Лариных. — «Вот это чудно. // Помилуй! и тебе не трудно // Там каждый вечер убивать?» // — Нимало. — «Не могу понять. // Отселе вижу,
что такое: // Во-первых (слушай, прав ли я?), // Простая, русская семья, // К гостям усердие
большое, // Варенье, вечный разговор // Про дождь, про лён, про скотный двор…»
Ее сестра звалась Татьяна… // Впервые именем таким // Страницы нежные романа // Мы своевольно освятим. // И
что ж? оно приятно, звучно; // Но с ним, я знаю, неразлучно // Воспоминанье старины // Иль девичьей! Мы все должны // Признаться: вкусу очень мало // У нас и в наших именах // (Не говорим уж о стихах); // Нам просвещенье не пристало, // И нам досталось от него // Жеманство, —
больше ничего.
Опомнилась, глядит Татьяна: // Медведя нет; она в сенях; // За дверью крик и звон стакана, // Как на
больших похоронах; // Не видя тут ни капли толку, // Глядит она тихонько в щелку, // И
что же видит?.. за столом // Сидят чудовища кругом: // Один в рогах, с собачьей мордой, // Другой с петушьей головой, // Здесь ведьма с козьей бородой, // Тут остов чопорный и гордый, // Там карла с хвостиком, а вот // Полу-журавль и полу-кот.
Но ей нельзя. Нельзя? Но
что же? // Да Ольга слово уж дала // Онегину. О Боже, Боже! //
Что слышит он? Она могла… // Возможно ль? Чуть лишь из пеленок, // Кокетка, ветреный ребенок! // Уж хитрость ведает она, // Уж изменять научена! // Не в силах Ленский снесть удара; // Проказы женские кляня, // Выходит, требует коня // И скачет. Пистолетов пара, // Две пули —
больше ничего — // Вдруг разрешат судьбу его.