Неточные совпадения
Наша семья жила очень дружно. Отец и дед
были завзятые охотники и рыболовы, первые медвежатники на всю округу, в одиночку с рогатиной
ходили на медведя. Дед чуть не саженного роста, сухой, жилистый, носил всегда свою черкесскую косматую папаху и никогда никаких шуб, кроме лисьей, домоткацкого сукна чамарки и грубой свитки, которая
была так широка, что ею можно
было покрыть лошадь с ногами и головой.
Она
была, как все говорили в Вологде, нигилистка,
ходила стриженая и дружила с нигилистами. «Светелки» — крохотное именьице в домшинских непроходимых лесах, тянущихся чуть ли не до Белого моря, стояло на берегу лесной речки Тошни, за которой ютились раскольничьи скиты, куда добраться можно только
было по затесам, меткам на деревьях.
Мы продолжали жить в той же квартире с дедом и отцом, а на лето опять уезжали в «Светелки», где я и дед пропадали на охоте, где дичи всякой
было невероятное количество, а подальше, к скитам, медведи, как говорил дед, пешком
ходили. В «Светелках» у нас жил тогда и беглый матрос Китаев, мой воспитатель, знаменитый охотник, друг отца и деда с давних времен.
Защитник потребовал, чтобы суд проверил искусство подсудимого, и действительно
был сделан перерыв, назначена экспертиза, и Коля на расстоянии десяти шагов всадил четыре пули в четырех тузов, которые держать в руках вызвалась Натали, но ее предложение
было отклонено. Такая легенда
ходила в городе.
Ходили нигилисты в пледах, очках обязательно и широкополых шляпах, а народники — в красных рубахах, поддевках, смазных сапогах, также носили очки синие или дымчатые и тоже длинные, по плечам, волосы. И те и другие
были обязательно вооружены самодельными дубинами — лучшими считались можжевеловые, которые добывали в дремучих домшинских лесах.
Место кругом
было заранее вытоптано, так что можно
ходить без лыж.
Приезжал из Сольвычегодского уезда по зимам, за тысячу верст, на оленях, его отец-зырянин, совершенный дикарь, останавливался за заставой на всполье, в сорокаградусные морозы, и сын
ходил к нему ночевать и
есть сырое мороженое оленье мясо.
Мой отец тоже признавал этот способ воспитания, хотя мы с ним
были вместе с тем большими друзьями,
ходили на охоту и по нескольку дней, товарищами, проводили в лесах и болотах. В 12 лет я отлично стрелял и дробью и пулей, ездил верхом и
был неутомим на лыжах. Но все-таки я
был безобразник, и
будь у меня такой сын теперь, в XX веке, я, несмотря ни на что, обязательно порол бы его.
Действительно, это
был «жених из ножевой линии» и плохо преподавал русский язык. Мне от него доставалось за стихотворения-шутки, которыми занимались в гимназии двое: я и мой одноклассник и неразлучный друг Андреев Дмитрий. Первые силачи в классе и первые драчуны, мы вечно
ходили в разорванных мундирах, дрались всюду и писали злые шутки на учителей. Все преступления нам прощались, но за эпиграммы нам тайно мстили, придираясь к рваным мундирам.
— Вот только одна вчера такая вечером пришла, настоящая расшива, и сейчас, так версты на две выше Твериц, стоит; тут у нас бурлацкая перемена спокон веку
была, аравушка на базар
сходит, сутки, а то и двое, отдохнет. Вон гляди!..
— Годов тридцать атаманствовал он, а лямки никогда не покидал, с весны в лямке; а после путины станицу поведет… У него и сейчас
есть поклажи зарытые. Ему золото — плевать… Лето на Волге, а зимой у него притон
есть, то на Иргизе, то на Черемшане… У раскольников на Черемшане свою избу выстроил, там жена
была у него… Раз я у него зимовал. Почет ему от всех. Зимой по-степенному живет, чашкой-ложкой отпихивается, а как снег таять начал — туча тучей
ходит… А потом и уйдет на Волгу…
И до того ли
было! Взять хоть полк. Ведь это
был 1871 год, а в полку не то что солдаты, и мы, юнкера, и понятия не имели, что идет франко-прусская война, что в Париже коммуна… Жили своей казарменной жизнью и, кроме разве как в трактир, да и то редко, никуда не
ходили, нигде не бывали, никого не видали, а в трактирах в те времена ни одной газеты не получалось — да и читать их все равно никто бы не стал…
На вечернем учении повторилось то же. Рота поняла, в чем дело. Велиткин пришел с ученья туча тучей, лег на нары лицом в соломенную подушку и на ужин не
ходил. Солдаты шептались, но никто ему не сказал слова. Дело начальства наказывать, а смеяться над бедой грех — такие
были старые солдатские традиции.
Был у нас барабанщик, невзрачный и злополучный с виду, еврей Шлема Финкельштейн. Его перевели к нам из пятой роты, где над ним издевались командир и фельдфебель, а здесь его приняли как товарища.
Мы жили на солдатском положении, только пользовались большей свободой. На нас смотрело начальство сквозь пальцы,
ходили в трактир играть на бильярде, удирая после поверки, а порою
выпивали. В лагерях
было строже. Лагерь
был за Ярославлем, на высоком берегу Волги, наискосок от того места за Волгой, где я в первый раз в бурлацкую лямку впрёгся.
Обыкновенно он исчезал из лагерей. Зимой это
был самый аккуратный служака, но чуть лед на Волге
прошел — заскучает,
ходит из угла в угол, мучится, а как перешли в лагерь, — он недалеко от Полупленной рощи, над самой рекой, — Орлова нет как нет. Дня через три-четыре явится веселый, отсидит, и опять за службу. Последняя его отлучка
была в прошлом году, в июне. Отсидел он две недели в подземном карцере и прямо из-под ареста вышел на стрельбу. Там мы разговорились.
— Ну, оставь, Орлов… Ведь ничего… Все забыто,
прошло… Больше не
будешь?.. Ступай в канцелярию, ступай! Макаров, дай ему водки, что ли… Ну, пойдем, пойдем…
Пообедав с юнкерами, я
ходил по городу, забегал в бильярдную Лондрона и соседнего трактира «Русский пир», где по вечерам шла оживленная игра на бильярде в так называемую «фортунку», впоследствии запрещенную. Фортунка состояла из 25 клеточек в ящике, который становился на бильярд, и игравший маленьким костяным шариком должен
был попасть в «старшую» клетку. Играло всегда не менее десяти человек, и ставки
были разные, от пятака до полтинника, иногда до рубля.
Закувыркались мои ребятки, и кое-кто уж постиг секрет и начал
ходить… Радость их
была неописуема. У одного выпал серебряный гривенник, я поднял, отдаю...
— За такие слова и в кабак к тебе никто
ходить не
будет…
День
был холодный, и оборванцы не пошли на базар.
Пили дома,
пили до дикости. Дым коромыслом стоял: гармоника, пляска, песни, драка… Внизу в кухне заядлые игроки дулись в «фальку и бардадыма», гремя медяками. Иваныч, совершенно больной, лежал на своем месте. Он и жалованье не
ходил получать и не
ел ничего дня четыре. Живой скелет лежал.
Это, конечно,
было не без риска, так как при больнице
было арестантское отделение, куда я, служа в полку, не раз
ходил начальником караула, знал многих, и неприятная встреча для меня
была обеспечена.
Вечер
был туманный, по небу
ходили тучки, а дождя не
было.
В городе
было покойно, народ
ходил в театр, только толки о войне, конечно, занимали все умы.
Я в 6 часов уходил в театр, а если не занят, то к Фофановым, где очень радовался за меня старый морской волк, радовался, что я иду на войну, делал мне разные поучения, которые в дальнейшем не
прошли бесследно. До слез печалились Гаевская со своей доброй мамой. В труппе после рассказов Далматова и других, видевших меня обучающим солдат, на меня смотрели, как на героя,
поили, угощали и платили жалованье. Я играл раза три в неделю.
— Потом, — продолжал Карганов, — все-таки я его доколотил. Можете себе представить, год
прошел, а вдруг опять Хаджи-Мурат со своими абреками появился, и сказал мне командир: «Ты его упустил, ты его и лови, ты один его в лицо знаешь»… Ну и теперь я не пойму, как он тогда жив остался! Долго я его искал, особый отряд джигитов для него
был назначен, одним таким отрядом командовал я, ну нашел. Вот за него тогда это и получил, — указал он на Георгия.
Десятки лет
прошло с тех пор. Костя Попов служил на Западе в каком-то пехотном полку и переписывался со мной. Между прочим, он
был женат на сестре знаменитого ныне народного артиста В.И. Качалова, и когда, тогда еще молодой, первый раз он приехал в Москву, то он привез из Вильны мне письмо от Кости.
У Карганова в роте я пробыл около недели, тоска страшная, сражений давно не
было. Только впереди отряда бывали частые схватки охотников. Под палящим солнцем учили присланных из Саратова новобранцев. Я как-то перед фронтом показал отчетливые ружейные приемы, и меня никто не беспокоил.
Ходил к нам Николин, и мы втроем гуляли по лагерю, и мне они рассказывали расположение позиции.
Ходили маленькими отрядами по 5 человек, стычки с башибузуками
были чуть не ежедневно.
Прошла неделя со дня этой встречи. В субботу — тогда по субботам спектаклей не
было — мы репетировали «Царя Бориса», так как приехал В.В. Чарский, который должен
был чередоваться с М.И. Писаревым.
— Школа гимнастов! Знаем мы, что знаем. В Риме тоже
была школа Спартака… Нет, у нас это не
пройдет.
Репортерскую школу я
прошел у Пастухова суровую. Он
был репортер, каких до него не
было, и прославил свою газету быстротой сведений о происшествиях.
Выставка открылась 20 мая. Еще задолго до открытия она
была главной темой всех московских разговоров. Театры, кроме «Эрмитажа», открывшегося 2 мая, пустовали в ожидании открытия выставки. Даже дебют Волгиной в Малом театре
прошел при пустом зале, а «Семейный сад» Федотова описали за долги.
Мы
прошли через две комнаты, где картины
были завешаны и мебель стояла в чехлах.
Помнишь, это
был 1874 год, когда они
ходили народ бунтовать?