Неточные совпадения
И
одна главная дорога с юга
на север, до Белого моря, до Архангельска — это Северная Двина. Дорога летняя. Зимняя дорога, по которой из Архангельска зимой рыбу возят, шла вдоль Двины, через села и деревни. Народ селился, конечно, ближе к пути, к рекам, а там, дальше глушь беспросветная да болота непролазные, диким зверем населенные… Да и народ такой же дикий блудился от рождения до веку в этих лесах… Недаром говорили...
Возьмешь два шеста, просунешь по пути следования по болоту
один шест, а потом параллельно ему,
на аршин расстояния — другой, станешь
на четвереньки — ногами
на одном шесте, а руками
на другом — и ползешь боком вперед, передвигаешь ноги по
одному шесту и руки, иногда по локоть в воде, по другому. Дойдешь до конца шестов —
на одном стоишь, а другой вперед двигаешь. И это был единственный путь в раскольничьи скиты, где уж очень хорошими пряниками горячими с сотовым медом угощала меня мать Манефа.
Я хорошо помню
одно из стихотворений про звездочку, которая упала с неба и погибла
на земле.
Учиться читать я начал лет пяти. Дед добыл откуда-то азбуку, которую я помню и сейчас до мелочей. Каждая буква была с рисунком во всю страницу, и каждый рисунок изображал непременно разносчика: А (тогда написано было «аз») — апельсины. Стоит малый в поддевке с лотком апельсинов
на голове. Буки — торговец блинами, Веди — ветчина, мужик с окороком, и т.д.
На некоторых страницах три буквы
на одной. Например...
Помощником исправника был П.В. Беляев, женатый
на Анне Михайловне Васильевой, два брата которой, Николай и Александр, высланные в Вологду, ярые народники, с дубинами и в красных рубахах, и были, сперва
один, а потом другой, моими репетиторами.
В последнем антракте публика, узнав о волке, надела шубы, устремилась
на двор смотреть
на это диво и уж в театр не возвращалась — последний акт смотрел только
один Суворов в пустом театре.
— Анафеме предали! Не анафеме, а памятник ему поставить надо! И дождемся, будет памятник! И не
один еще Стенька Разин, будет их много, в каждой деревне свой Стенька Разин найдется, в каждой казачьей станице сыщется, — а
на Волге сколько их! Только надо, чтобы их еще больше было, надо потом слить их — да и ахнуть! Вот только тогда-то все ненужное к черту полетит!
Когда он успел туда прыгнуть, я и не видал. А медведя не было, только виднелась громадная яма в снегу, из которой шел легкий пар, и показалась спина и голова Китаева. Разбросали снег, Китаев и лесник вытащили громадного зверя, в нем было, как сразу определил Китаев, и оказалось верно, — шестнадцать пудов. Обе пули попали в сердце. Меня поздравляли, целовали, дивились
на меня мужики, а я все еще не верил, что именно я,
один я, убил медведя!
Но зато ни
один триумфатор не испытывал того, что ощущал я, когда ехал городом, сидя
на санях вдвоем с громадным зверем и Китаевым
на козлах. Около гимназии меня окружили товарищи, расспросам конца не было, и потом как я гордился, когда
на меня указывали и говорили: «Медведя убил!» А учитель истории Н.Я. Соболев
на другой день, войдя в класс, сказал, обращаясь ко мне...
Он показывал приемы борьбы, бокса, клал
на ладонь,
один на другой, два камня и ударом ребра ладони разбивал их или жонглировал бревнами, приготовленными для стройки сарая.
— Бились со мной, бились
на всех кораблях и присудили меня послать к Фофану
на усмирение.
Одного имени Фофана все, и офицеры и матросы, боялись. Он и вокруг света сколько раз хаживал, и в Ледовитом океане за китом плавал. Такого зверя, как Фофан, отродясь
на свете не бывало: драл собственноручно, меньше семи зубов с маху не вышибал, да еще райские сады
на своем корабле устраивал.
Представление это было всего только
один раз, и гимназистов было человек десять, попавших
на «Максемьяна» только благодаря тому, что они были или дети, или знакомые гарнизонных офицеров.
Я спрашивал об этом
на пристанях — надо мной смеялись. Только
один старик, лежавший
на штабелях теса, выгруженного
на берег, сказал мне, что народом редко водят суда теперь, тащат только маленькие унжаки и коломенки, а старинных расшив что-то давно уже не видать, как в старину было.
— Вот только
одна вчера такая вечером пришла, настоящая расшива, и сейчас, так версты
на две выше Твериц, стоит; тут у нас бурлацкая перемена спокон веку была, аравушка
на базар сходит, сутки, а то и двое, отдохнет. Вон гляди!..
Этот разговор я слышал еще накануне, после ужина. Путина, в которую я попал, была случайная. Только
один на всей Волге старый «хозяин» Пантелей из-за Утки-Майны водил суда народом, по старинке.
Да я никакого значения деньгам не придавал, а тосковал только о том, что наша станица с Костыгой не состоялась, а бессмысленное таскание кулей ради заработка все
на одном и том же месте мне стало прискучать.
Пошли. Отец заставил меня снять кобылку. Я запрятал ее под диван и вышел в
одной рубахе. В магазине готового платья купил поддевку, но отцу я заплатить не позволил — у меня было около ста рублей денег. Закусив, мы поехали
на пароход «Велизарий», который уже дал первый свисток. За полчаса перед тем ушел «Самолет».
Мы сидели за чаем
на палубе. Разудало засвистал третий. Видим, с берега бежит офицер в белом кителе, с маленькой сумочкой и шинелью, переброшенной через руку. Он ловко перебежал с пристани
на пароход по
одной сходне, так как другую уже успели отнять. Поздоровавшись с капитаном за руку, он легко влетел по лестнице
на палубу — и прямо к отцу. Поздоровались. Оказались старые знакомые.
Я сидел
один на носу парохода и смотрел
на каждое еще так недавно исшаганное местечко, вспоминал всякую мелочь, и все время неотступно меня преследовала песня бурлацкая...
С упорством черного пуделя я добивался во время путины,
на переменах и ночевках у всех бурлаков — откуда взялся этот черный пудель. Никто не знал.
Один ответ...
Смеется, ликует, глядя
на улыбающихся солдат.
Одного не выносил Ярилов — это если
на заданный вопрос солдат молчал!
Остановился и думаю:
на поверку опоздал, все равно, до утра уж, ответ
один.
И вот в минуту «карманной невзгоды» вспомнил я об адвокате Тубентале, и с товарищем юнкером в
одно прекрасное солнечное воскресенье отправились мы занимать деньги,
на которые я задумал справить день своего рождения, 26 ноября, о чем оповестил моих друзей.
Ни
одной живой души не встретил, у ворот не оказалось сторожа,
на улицах ни полицейского, ни извозчика.
Один я, в солдатской шинели с юнкерскими погонами и плачущим ребенком в белом тканьевом одеяльце
на руках.
— Приехал с завода, удрал от отца, — поразгуляться, поиграть… Вы знаете, я очень люблю игру… Чуть что — сейчас сюда… А сейчас я с
одной дамой
на денек приехал и по привычке
на минуту забежал сюда.
— А ты к нам наймайся. У нас вчерась
одного за пьянство разочли… Дело немудрое, дрова колоть, печи топить, за опилками съездить
на пристань да шваброй полы мыть…
На другой день во время большой перемены меня позвал учитель гимнастики, молодой поручик Денисов, и после разговоров привел меня в зал, где играли ученики, и заставил меня проделать приемы
на турнике и
на трапеции, и
на параллельных брусьях; особенно поразило всех, что я поднимался
на лестницу, притягиваясь
на одной руке. Меня ощупывали, осматривали, и установилось за мной прозвище...
Предвкушая возможность вытянуться
на лавке или хоть
на полу в теплой избе, захожу в избу… в
одну… в другую… в третью…
Уедут
на своих лошадях, в своих экипажах, пропьют их в городе, а назад
на наемных вернутся, в
одних пальтишках…
Проезжая деревню, где я чинил часы, я закутался в тулуп и лежал в санях. Также и в кабак, где стащил половик, я отказался войти. Всю дорогу мы молчали — я не начинал, приказчик ни слова не спросил.
На второй половине пути заехали в трактир. Приказчик, молчаливый и суровый, напоил меня чаем и досыта накормил домашними лепешками с картофелем
на постном масле. По приезде в Ярославль приказчик высадил меня, я его поблагодарил, а он сказал только
одно слово: «Прощавай!»
Мысли мелькают в голове — и ни
на одной остановиться нельзя, но девять гривен в кармане успокаивают.
—
На завод пора, а я, мотри, мал, того… — И стал шарить в карманах… Потом вынул две копейки, кинул их
на стол. — Мотри, только
один семик… добавь тройчак
на шкалик… охмелюсь и пойду! — обратился он ко мне.
Большая казарма. Кругом столы, обсаженные народом. В углу, налево, печка с дымящимися котлами.
На одном сидит кашевар и разливает в чашки щи. Направо, под лестницей, гуськом,
один за
одним, в рваных рубахах и опорках
на босу ногу вереницей стоят люди, подвигаясь по очереди к приказчику, который черпает из большой деревянной чашки водку и подносит по стакану каждому.
Понемногу все поднялись, поодиночке друг за другом спустились вниз, умывались
на ходу, набирая в рот воды и разливая по полу, чтобы для порядка в
одном месте не мочить, затем поднимались по лестнице в казарму, утирались кто подолом рубахи, кто грязным кафтаном.
Тимоша думал прожить зиму
на заводе, а весной с первым пароходом уехать в Рыбинск крючничать. Он одинокий бобыль, молодой, красивый и сильный. Дома
одна старуха мать и бедная избенка, а заветная мечта его была — заработать двести рублей, обстроиться и жениться
на работнице богатого соседа, с которой они давно сговорились.
И Суслик только будто для него
одного рассказывает,
на него
одного глядит…
Это был
один момент. Я успел схватить его правую руку, припомнив
один прием Китаева — и нож воткнулся в нары, а вывернутая рука Сашки хрустнула, и он с воем упал
на Иваныча, который застонал.
Стол стоял поперек комнаты,
на стенах портреты царей — больше ничего. Я уселся по
одну сторону стола, а он напротив меня — в кресло и вынул большой револьвер кольт.
…Степи. Незабвенное время. Степь заслонила и прошлое и будущее. Жил текущим днем, беззаботно. Едешь
один на коне и радуешься.
Помню
одну поездку к Подкопаеву в конце октября. Пятьдесят верст от станицы Великокняжеской, раз только переменив лошадей
на Пишванском зимовнике и час пробыв
на Михайловском, мы отмахали в пять часов по «ременной», гладко укатанной дороге. Даже пыли не было — всю ее ветрами выдуло и унесло куда-то. Степь бурая, особенно юртовая, все выбито, вытоптано, даже от бурьяна остались только огрызки стебля. Иногда только зеленеют оазисы сладкого корня, травы, которую лошади не едят.
Вот еще степной ужас, особенно опасный в летние жары, когда трава высохла до излома и довольно
одной искры, чтобы степь вспыхнула и пламя
на десятки верст неслось огненной стеной все сильнее и неотразимее, потому что при пожаре всегда начинается ураган. При первом запахе дыма табуны начинают в тревоге метаться и мчатся очертя голову от огня. Летит и птица. Бежит всякий зверь: и заяц, и волк, и лошадь — все в общей куче.
Но и обман бывал: были пятаки, в Саратове, в остроге их
один арестант работал, с пружиною внутри: как бы ни хлопнулся, обязательно перевернется, орлом кверху упадет. Об этом слух уже был, и редкий метчик решится под Лысой горой таким пятаком метать. А пользуются им у незнающих пришлых мужиков, а если здесь заметят — разорвут
на части тут же, что и бывало.
Во время войны жалованье утраивалось — 2 р. 70 к. в треть. Только что произведенные два ефрейтора входят в трактир чай пить, глядят и видят — рядовые тоже чай пьют… И важно говорит
один ефрейтор другому: «
На какие это деньги рядовщина гуляет? Вот мы, ефрейторы, другое дело».
Когда кустарник по временам исчезает,
на голых камнях я висну над пропастью,
одним плечом касаясь скалы, нога над бездной, а сверху грузин напевает какой-то веселый мотив.
— Потом, — продолжал Карганов, — все-таки я его доколотил. Можете себе представить, год прошел, а вдруг опять Хаджи-Мурат со своими абреками появился, и сказал мне командир: «Ты его упустил, ты его и лови, ты
один его в лицо знаешь»… Ну и теперь я не пойму, как он тогда жив остался! Долго я его искал, особый отряд джигитов для него был назначен,
одним таким отрядом командовал я, ну нашел. Вот за него тогда это и получил, — указал он
на Георгия.
Рассказал мне Николин, как в самом начале выбирали пластунов-охотников: выстроили отряд и вызвали желающих умирать, таких, кому жизнь не дорога, всех готовых идти
на верную смерть, да еще предупредили, что ни
один охотник-пластун родины своей не увидит. Много их перебили за войну, а все-таки охотники находились. Зато житье у них привольное, одеты кто в чем, ни перед каким начальством шапки зря не ломают и крестов им за отличие больше дают.
Мы вышли до солнышка, пообедали в Цисквили, где наткнулись
на одно смешное происшествие:
на берег ночью выкинуло дохлого дельфина, должно быть, убитого во время перестрелки с кораблями.
Мы шли очень легко по мокрому песку, твердо убитому волнами; и часа через два-три наткнулись
на бивак. Никто даже нас не окликнул, и мы появились у берегового балагана, около которого сидела кучка солдат и играла в карты, в «носки», а стоящие вокруг хохотали, когда выигравший хлестал по носу проигравшего с веселыми прибаутками. Увидав нас, все ошалели, шарахнулись, а
один бросился бежать и заорал во все горло...
Но вот показались дымки, все ближе и ближе пароходы,
один становится боком, видим
на палубе народ, другой пароход немного подальше также становится к нам бортом.