Неточные совпадения
—
Я пропусков не велел никому давать, зачем вы
едете? чего вы боитесь?
я велел открыть рынки.
Мой отец не соглашался, говорил, что он разлюбил все военное, что он надеется поместить
меня со временем где-нибудь при миссии в теплом крае, куда и он бы
поехал оканчивать жизнь.
Я тут видел его в первый раз; он
ехал верхом возле кареты, в которой сидели вдовствующая императрица и молодая.
«
Едем мы нынешний год в Васильевское или нет?» Вопрос этот сильно занимал
меня с весны.
Лошадей приводили,
я с внутренним удовольствием слушал их жеванье и фырканье на дворе и принимал большое участие в суете кучеров, в спорах людей о том, где кто сядет, где кто положит свои пожитки; в людской огонь горел до самого утра, и все укладывались, таскали с места на место мешки и мешочки и одевались по-дорожному (
ехать всего было около восьмидесяти верст!).
Ехавши домой,
я рассказывал о вечерах в Васильевском.
И вот мы опять
едем тем же проселком; открывается знакомый бор и гора, покрытая орешником, а тут и брод через реку, этот брод, приводивший
меня двадцать лет тому назад в восторг, — вода брызжет, мелкие камни хрустят, кучера кричат, лошади упираются… ну вот и село, и дом священника, где он сиживал на лавочке в буром подряснике, простодушный, добрый, рыжеватый, вечно в поту, всегда что-нибудь прикусывавший и постоянно одержимый икотой; вот и канцелярия, где земский Василий Епифанов, никогда не бывавший трезвым, писал свои отчеты, скорчившись над бумагой и держа перо у самого конца, круто подогнувши третий палец под него.
Когда мы
ехали назад,
я увидел издали на поле старосту, того же, который был при нас, он сначала не узнал
меня, но, когда мы проехали, он, как бы спохватившись, снял шляпу и низко кланялся. Проехав еще несколько,
я обернулся, староста Григорий Горский все еще стоял на том же месте и смотрел нам вслед; его высокая бородатая фигура, кланяющаяся середь нивы, знакомо проводила нас из отчуждившегося Васильевского.
Отец мой сердился, говорил, что
я своими капризами мешаю ему устроить мою карьеру, бранил учителей, которые натолковали
мне этот вздор, но, видя, что все это очень мало
меня трогает, решился
ехать к Юсупову.
— Остаться
мне у вас ночевать или
ехать в Покровское? — спросил
я его после обеда.
— Недостатка в месте у
меня нет, — ответил он, — но для вас,
я думаю, лучше
ехать, вы приедете часов в десять к вашему батюшке. Вы ведь знаете, что он еще сердит на вас; ну — вечером, перед сном у старых людей обыкновенно нервы ослаблены и вялы, он вас примет, вероятно, гораздо лучше нынче, чем завтра; утром вы его найдете совсем готовым для сражения.
Итак, первые ночи, которые
я не спал в родительском доме, были проведены в карцере. Вскоре
мне приходилось испытать другую тюрьму, и там
я просидел не восемь дней, а девять месяцев, после которых
поехал не домой, а в ссылку. Но до этого далеко.
— Боже мой, — сказал лекарь, — знаете ли, кого
я видел,
ехавши сюда?
Наконец приехал и В. Он был в ударе, мил, приветлив, рассказал
мне о пожаре, мимо которого
ехал, об общем говоре, что это поджог, и полушутя прибавил...
Я на другой день
поехал за ответом. Князь Голицын сказал, что Огарев арестован по высочайшему повелению, что назначена следственная комиссия и что матерьяльным поводом был какой-то пир 24 июня, на котором пели возмутительные песни.
Я ничего не мог понять. В этот день были именины моего отца;
я весь день был дома, и Огарев был у нас.
Ехавши от Орлова домой мимо обер-полицмейстерского дома,
мне пришло в голову попросить у него открыто дозволение повидаться с Огаревым.
—
Я вас попрошу покамест одеться: вы
поедете со
мной.
В частном доме не было для
меня особой комнаты. Полицмейстер велел до утра посадить
меня в канцелярию. Он сам привел
меня туда, бросился на кресла и, устало зевая, бормотал: «Проклятая служба; на скачке был с трех часов да вот с вами провозился до утра, — небось уж четвертый час, а завтра в девять часов с рапортом
ехать».
Пока
я думал,
ехать или не
ехать, взошел солдат и отрапортовал
мне, что этапный офицер прислал
меня звать на чашку чая.
— Нет, — отвечал
я, — проездом,
еду в Вятку.
Поехал я снова к председателю и советникам, снова стал им доказывать, что они себе причиняют вред, наказывая так строго старосту; что они сами очень хорошо знают, что ни одного дела без взяток не кончишь, что, наконец, им самим нечего будет есть, если они, как истинные христиане, не будут находить, что всяк дар совершен и всякое даяние благо.
Действительно, коней он пустил. Сани не
ехали, а как-то целиком прыгали справа налево и слева направо, лошади мчали под гору, ямщик был смертельно доволен, да, грешный человек, и
я сам, — русская натура.
Раз Небаба зашел ко
мне поутру, чтоб сказать, что
едет на несколько дней в Москву, при этом он как-то умильно-лукаво улыбался.
Разговор, лица — все это так чуждо, странно, противно, так безжизненно, пошло,
я сама была больше похожа на изваяние, чем на живое существо; все происходящее казалось
мне тяжким, удушливым сном,
я, как ребенок, беспрерывно просила
ехать домой,
меня не слушали.
Кетчер писал
мне: «От старика ничего не жди». Этого-то и надо было. Но что было делать, как начать? Пока
я обдумывал по десяти разных проектов в день и не решался, который предпочесть, брат мой собрался
ехать в Москву.
—
Еду, — отвечал
я так, что он ничего не прибавил. —
Я послезавтра возвращусь, коли кто придет, скажи, что у
меня болит голова и что
я сплю, вечером зажги свечи и засим дай
мне белья и сак.
— И довольно продолжительный, если попадусь. Слушай, когда будет темно, мы
поедем к дому княгини, ты вызовешь кого-нибудь на улицу, из людей,
я тебе скажу кого, — ну, потом увидим, что делать. Ладно, что ли?
Когда все было готово, мы
поехали, то есть
я и Матвей.
Мы
поехали, воздух был полон электричества, неприятно тяжел и тепел. Синяя туча, опускавшаяся серыми клочьями до земли, медленно тащилась ими по полям, — и вдруг зигзаг молнии прорезал ее своими уступами вкось — ударил гром, и дождь полился ливнем. Мы были верстах в десяти от Рогожской заставы, да еще Москвой приходилось с час
ехать до Девичьего поля. Мы приехали к Астраковым, где
меня должен был ожидать Кетчер, решительно без сухой нитки на теле.
Ехать назад было возможно, но
я чувствовал, что у
меня не было силы
ехать назад.
Кетчер должен был
ехать за заставу с Natalie, Астраков — воротиться, чтобы сказать
мне, все ли успешно и что делать.
Уезжая из Владимира и отыскивая, кому поручить разные хлопоты,
я подумал об офицере,
поехал к нему и прямо рассказал, в чем дело.
Ехавши от него,
я встретил моего улана: он вез на коленах священника.
Попу нечего было говорить, он
поехал писать обыск,
я поскакал за Natalie.
Когда мы
ехали домой, весть о таинственном браке разнеслась по городу, дамы ждали на балконах, окна были открыты,
я опустил стекла в карете и несколько досадовал, что сумерки мешали
мне показать «молодую».
На другой день утром мы нашли в зале два куста роз и огромный букет. Милая, добрая Юлия Федоровна (жена губернатора), принимавшая горячее участие в нашем романе, прислала их.
Я обнял и расцеловал губернаторского лакея, и потом мы
поехали к ней самой. Так как приданое «молодой» состояло из двух платьев, одного дорожного и другого венчального, то она и отправилась в венчальном.
Десять раз выбегал
я в сени из спальни, чтоб прислушаться, не
едет ли издали экипаж: все было тихо, едва-едва утренний ветер шелестил в саду, в теплом июньском воздухе; птицы начинали петь, алая заря слегка подкрашивала лист, и
я снова торопился в спальню, теребил добрую Прасковью Андреевну глупыми вопросами, судорожно жал руки Наташе, не знал, что делать, дрожал и был в жару… но вот дрожки простучали по мосту через Лыбедь, — слава богу, вовремя!
Я не
еду из Лондона. Некуда и незачем… Сюда прибило и бросило волнами, так безжалостно ломавшими, крутившими
меня и все
мне близкое… Здесь и приостановлюсь, чтоб перевести дух и сколько-нибудь прийти в себя.
С этим эпиграфом к петербургской жизни сел
я в дилижанс первоначального заведения, то есть имеющего все недостатки, последовательно устраненные другими, и
поехал.
На другой день
поехал я к чиновнику, занимавшемуся прежде делами моего отца; он был из малороссиян, говорил с вопиющим акцентом по-русски, вовсе не слушая, о чем речь, всему удивлялся, закрывая глаза и как-то по-мышиному приподнимая пухленькие лапки…
— Не беспокойтесь, у
меня внизу сани,
я с вами
поеду. «Дело скверное», — подумал
я, и сердце сильно сжалось.
Я взошел в спальню. Жена моя сидела с малюткой, который только что стал оправляться после долгой болезни.
— Итак, на том и останется, что
я должен
ехать в Вятку, с больной женой, с больным ребенком, по делу, о котором вы говорите, что оно не важно?..
— Вот видите, ваше несчастие, что докладная записка была подана и что многих обстоятельств не было на виду.
Ехать вам надобно, этого поправить нельзя, но
я полагаю, что Вятку можно заменить другим городом.
Я переговорю с графом, он еще сегодня
едет во дворец. Все, что возможно сделать для облегчения, мы постараемся сделать; граф — человек ангельской доброты.
Потолковавши в этом роде с полчаса,
я встал, чтоб
ехать.
…Естественно, что
я прямо от графа Строганова
поехал к Ольге Александровне и рассказал ей все случившееся.
— Вы скоро
едете в Новгород? — спросил он
меня.
Она у нас прожила год. Время под конец нашей жизни в Новгороде было тревожно —
я досадовал на ссылку и со дня на день ждал в каком-то раздраженье разрешения
ехать в Москву. Тут
я только заметил, что горничная очень хороша собой… Она догадалась!.. и все прошло бы без шага далее. Случай помог. Случай всегда находится, особенно когда ни с одной стороны его не избегают.
— Все в исправности, извольте отправляться в таможню.
Я сел,
еду… только все кажется — за нами погоня. Оглядываюсь — казак с пикой трях-трях…
Выпустили наконец —
я нанял тройку,
едем бесконечными полями; вдруг зарделось что-то, больше да больше… зарево.
Года через два они расстались. Грановский
поехал в Москву занимать свою кафедру; Станкевич — в Италию лечиться от чахотки и умереть. Смерть Станкевича сразила Грановского. Он при
мне получил гораздо спустя медальон покойника;
я редко видел более подавляющую, тихую, молчащую грусть.