Неточные совпадения
В Лондоне не было ни одного близкого мне человека. Были люди, которых я уважал, которые уважали меня, но близкого никого. Все подходившие, отходившие, встречавшиеся занимались одними общими интересами, делами всего человечества, по крайней мере делами
целого народа; знакомства их были, так сказать, безличные. Месяцы проходили, и ни одного слова о
том, о чем хотелось поговорить.
Он завел большую библиотеку и
целую крепостную сераль, и
то и другое держал назаперти.
Телесные наказания были почти неизвестны в нашем доме, и два-три случая, в которые Сенатор и мой отец прибегали к гнусному средству «частного дома», были до
того необыкновенны, что об них вся дворня говорила
целые месяцы; сверх
того, они были вызываемы значительными проступками.
Каждый год отец мой приказывал мне говеть. Я побаивался исповеди, и вообще церковная mise en scene [постановка (фр.).] поражала меня и пугала; с истинным страхом подходил я к причастию; но религиозным чувством я этого не назову, это был
тот страх, который наводит все непонятное, таинственное, особенно когда ему придают серьезную торжественность; так действует ворожба, заговаривание. Разговевшись после заутрени на святой неделе и объевшись красных яиц, пасхи и кулича, я
целый год больше не думал о религии.
Несмотря на
то что политические мечты занимали меня день и ночь, понятия мои не отличались особенной проницательностью; они были до
того сбивчивы, что я воображал в самом деле, что петербургское возмущение имело, между прочим,
целью посадить на трон цесаревича, ограничив его власть.
Так-то, Огарев, рука в руку входили мы с тобою в жизнь! Шли мы безбоязненно и гордо, не скупясь, отвечали всякому призыву, искренно отдавались всякому увлечению. Путь, нами избранный, был не легок, мы его не покидали ни разу; раненные, сломанные, мы шли, и нас никто не обгонял. Я дошел… не до
цели, а до
того места, где дорога идет под гору, и невольно ищу твоей руки, чтоб вместе выйти, чтоб пожать ее и сказать, грустно улыбаясь: «Вот и все!»
Старосты и его missi dominici [господские сподручные (лат.).] грабили барина и мужиков; зато все находившееся на глазах было подвержено двойному контролю; тут береглись свечи и тощий vin de Graves [сорт белого вина (фр.).] заменялся кислым крымским вином в
то самое время, как в одной деревне сводили
целый лес, а в другой ему же продавали его собственный овес.
Для перемены, а долею для
того, чтоб осведомиться, как все обстоит в доме у нас, не было ли ссоры между господами, не дрался ли повар с своей женой и не узнал ли барин, что Палашка или Ульяша с прибылью, — прихаживали они иногда в праздники на
целый день.
После Сенатора отец мой отправлялся в свою спальную, всякий раз осведомлялся о
том, заперты ли ворота, получал утвердительный ответ, изъявлял некоторое сомнение и ничего не делал, чтобы удостовериться. Тут начиналась длинная история умываний, примочек, лекарств; камердинер приготовлял на столике возле постели
целый арсенал разных вещей: склянок, ночников, коробочек. Старик обыкновенно читал с час времени Бурьенна, «Memorial de S-te Helene» и вообще разные «Записки», засим наступала ночь.
Лекции эти продолжались
целую неделю. Студенты должны были приготовляться на все
темы своего курса, декан вынимал билет и имя. Уваров созвал всю московскую знать. Архимандриты и сенаторы, генерал-губернатор и Ив. Ив. Дмитриев — все были налицо.
Когда они все бывали в сборе в Москве и садились за свой простой обед, старушка была вне себя от радости, ходила около стола, хлопотала и, вдруг останавливаясь, смотрела на свою молодежь с такою гордостью, с таким счастием и потом поднимала на меня глаза, как будто спрашивая: «Не правда ли, как они хороши?» Как в эти минуты мне хотелось броситься ей на шею,
поцеловать ее руку. И к
тому же они действительно все были даже наружно очень красивы.
Между
тем Вадим бродил без определенной
цели по улицам и так дошел до Петровского бульвара.
Прошли две-три минуты —
та же тишина, но вдруг она поклонилась, крепко
поцеловала покойника в лоб и, сказав: «Прощай! прощай, друг Вадим!» — твердыми шагами пошла во внутренние комнаты. Рабус все рисовал, он кивнул мне головой, говорить нам не хотелось, я молча сел у окна.
Делали шалости и мы, пировали и мы, но основной тон был не
тот, диапазон был слишком поднят. Шалость, разгул не становились
целью.
Цель была вера в призвание; положимте, что мы ошибались, но, фактически веруя, мы уважали в себе и друг в друге орудия общего дела.
Удобовпечатлимые, искренно молодые, мы легко были подхвачены мощной волной его и рано переплыли
тот рубеж, на котором останавливаются
целые ряды людей, складывают руки, идут назад или ищут по сторонам броду — через море!
Пока я одевался, случилось следующее смешно-досадное происшествие. Обед мне присылали из дома, слуга отдавал внизу дежурному унтер-офицеру,
тот присылал с солдатом ко мне. Виноградное вино позволялось пропускать от полубутылки до
целой в день. Н. Сазонов, пользуясь этим дозволением, прислал мне бутылку превосходного «Иоганнисберга». Солдат и я, мы ухитрились двумя гвоздями откупорить бутылку; букет поразил издали. Этим вином я хотел наслаждаться дня три-четыре.
— А вас, monsieur Герцен, вся комиссия ждала
целый вечер; этот болван привез вас сюда в
то время, как вас требовали к князю Голицыну. Мне очень жаль, что вы здесь прождали так долго, но это не моя вина. Что прикажете делать с такими исполнителями? Я думаю, пятьдесят лет служит и все чурбан. Ну, пошел теперь домой! — прибавил он, изменив голос на гораздо грубейший и обращаясь к квартальному.
Квартальный повторял
целую дорогу: «Господи! какая беда! человек не думает, не гадает, что над ним сделается, — ну уж он меня доедет теперь. Оно бы еще ничего, если б вас там не ждали, а
то ведь ему срам — господи, какое несчастие!»
Между
тем Долгорукий, довольный
тем, что ловко подшутил над приятелями, ехал торжественно в Верхотурье. Третья повозка везла
целый курятник, — курятник, едущий на почтовых! По дороге он увез с нескольких станций приходные книги, перемешал их, поправил в них цифры и чуть не свел с ума почтовое ведомство, которое и с книгами не всегда ловко сводило концы с концами.
Об этом Фигнере и Сеславине ходили
целые легенды в Вятке. Он чудеса делал. Раз, не помню по какому поводу, приезжал ли генерал-адъютант какой или министр, полицмейстеру хотелось показать, что он недаром носил уланский мундир и что кольнет шпорой не хуже другого свою лошадь. Для этого он адресовался с просьбой к одному из Машковцевых, богатых купцов
того края, чтоб он ему дал свою серую дорогую верховую лошадь. Машковцев не дал.
Простые линии, их гармоническое сочетание, ритм, числовые отношения представляют нечто таинственное и с
тем вместе неполное, Здание, храм не заключают сами в себе своей
цели, как статуя или картина, поэма или симфония; здание ищет обитателя, это — очерченное, расчищенное место, это — обстановка, броня черепахи, раковина моллюска, — именно в том-то и дело, чтоб содержащее так соответствовало духу,
цели, жильцу, как панцирь черепахе.
— Поздравляю вас, господа, девять лет
тому назад он
целовал мне руку.
Княгиня удивлялась потом, как сильно действует на князя Федора Сергеевича крошечная рюмка водки, которую он пил официально перед обедом, и оставляла его покойно играть
целое утро с дроздами, соловьями и канарейками, кричавшими наперерыв во все птичье горло; он обучал одних органчиком, других собственным свистом; он сам ездил ранехонько в Охотный ряд менять птиц, продавать, прикупать; он был артистически доволен, когда случалось (да и
то по его мнению), что он надул купца… и так продолжал свою полезную жизнь до
тех пор, пока раз поутру, посвиставши своим канарейкам, он упал навзничь и через два часа умер.
Тот только знает цену этой сердечной болтовни, кто живал долго, годы
целые с людьми совершенно посторонними.
«…Представь себе дурную погоду, страшную стужу, ветер, дождь, пасмурное, какое-то без выражения небо, прегадкую маленькую комнату, из которой, кажется, сейчас вынесли покойника, а тут эти дети без
цели, даже без удовольствия, шумят, кричат, ломают и марают все близкое; да хорошо бы еще, если б только можно было глядеть на этих детей, а когда заставляют быть в их среде», — пишет она в одном письме из деревни, куда княгиня уезжала летом, и продолжает: «У нас сидят три старухи, и все три рассказывают, как их покойники были в параличе, как они за ними ходили — а и без
того холодно».
Внимание хозяина и гостя задавило меня, он даже написал мелом до половины мой вензель; боже мой, моих сил недостает, ни на кого не могу опереться из
тех, которые могли быть опорой; одна — на краю пропасти, и
целая толпа употребляет все усилия, чтоб столкнуть меня, иногда я устаю, силы слабеют, и нет тебя вблизи, и вдали тебя не видно; но одно воспоминание — и душа встрепенулась, готова снова на бой в доспехах любви».
Кетчер махал мне рукой. Я взошел в калитку, мальчик, который успел вырасти, провожал меня, знакомо улыбаясь. И вот я в передней, в которую некогда входил зевая, а теперь готов был пасть на колена и
целовать каждую доску пола. Аркадий привел меня в гостиную и вышел. Я, утомленный, бросился на диван, сердце билось так сильно, что мне было больно, и, сверх
того, мне было страшно. Я растягиваю рассказ, чтоб дольше остаться с этими воспоминаниями, хотя и вижу, что слово их плохо берет.
Дома мы выпили с шаферами и Матвеем две бутылки вина, шаферы посидели минут двадцать, и мы остались одни, и нам опять, как в Перове, это казалось так естественно, так просто, само собою понятно, что мы совсем не удивлялись, а потом месяцы
целые не могли надивиться
тому же.
Ведь были же и у нее минуты забвения, в которые она страстно любила своего будущего малютку, и
тем больше, что его существование была тайна между ними двумя; было же время, в которое она мечтала об его маленькой ножке, об его молочной улыбке,
целовала его во сне, находила в нем сходство с кем-то, который был ей так дорог…
Между
теми записками и этими строками прошла и совершилась
целая жизнь, — две жизни, с ужасным богатством счастья и бедствий. Тогда все дышало надеждой, все рвалось вперед, теперь одни воспоминания, один взгляд назад, — взгляд вперед переходит пределы жизни, он обращен на детей. Я иду спиной, как эти дантовские тени, со свернутой головой, которым il veder dinanziera tolto. [не дано было смотреть вперед (ит.).]
— В образованных странах, — сказал с неподражаемым самодовольством магистр, — есть тюрьмы, в которые запирают безумных, оскорбляющих
то, что
целый народ чтит… и прекрасно делают.
Но для матери новорожденный — старый знакомый, она давно чувствовала его, между ними была физическая, химическая, нервная связь; сверх
того, младенец для матери — выкуп за тяжесть беременности, за страдания родов, без него мучения, лишенные
цели, оскорбляют, без него ненужное молоко бросается в мозг.
«Господи, какая невыносимая тоска! Слабость ли это или мое законное право? Неужели мне считать жизнь оконченною, неужели всю готовность труда, всю необходимость обнаружения держать под спудом, пока потребности заглохнут, и тогда начать пустую жизнь? Можно было бы жить с единой
целью внутреннего образования, но середь кабинетных занятий является
та же ужасная тоска. Я должен обнаруживаться, — ну, пожалуй, по
той же необходимости, по которой пищит сверчок… и еще годы надобно таскать эту тяжесть!»
Natalie занемогла. Я стоял возле свидетелем бед, наделанных мною, и больше, чем свидетелем, — собственным обвинителем, готовым идти в палачи. Перевернулось и мое воображение — мое падение принимало все большие и большие размеры. Я понизился в собственных глазах и был близок к отчаянию. В записной книге
того времени уцелели следы
целой психической болезни от покаяния и себяобвинения до ропота и нетерпения, от смирения и слез до негодования…
У нас все в голове времена вечеров барона Гольбаха и первого представления «Фигаро», когда вся аристократия Парижа стояла дни
целые, делая хвост, и модные дамы без обеда ели сухие бриошки, чтоб добиться места и увидать революционную пьесу, которую через месяц будут давать в Версале (граф Прованский,
то есть будущий Людовик XVIII, в роли Фигаро, Мария-Антуанетта — в роли Сусанны!).
— Знаете ли что, — сказал он вдруг, как бы удивляясь сам новой мысли, — не только одним разумом нельзя дойти до разумного духа, развивающегося в природе, но не дойдешь до
того, чтобы понять природу иначе, как простое, беспрерывное брожение, не имеющее
цели, и которое может и продолжаться, и остановиться. А если это так,
то вы не докажете и
того, что история не оборвется завтра, не погибнет с родом человеческим, с планетой.
— Мне было слишком больно, — сказал он, — проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я хотел пожать вам руку и проститься. — Он быстро пошел к саням, но вдруг воротился; я стоял на
том же месте, мне было грустно; он бросился ко мне, обнял меня и крепко
поцеловал. У меня были слезы на глазах. Как я любил его в эту минуту ссоры!» [«Колокол», лист 90. (Прим. А. И. Герцена.)]
Они составляют
целое,
то есть замкнутое, оконченное в себе воззрение на жизнь, с своими преданиями и правилами, с своим добром и злом, с своими приемами и с своей нравственностью низшего порядка.
Двое крестьян втащили страшной величины бутыль, больше
тех классических бутылей, которые преют
целые зимы в старинных наших домах, в углу на лежанке, наполненные наливками и настойками.
Мне хотелось показать ему, что я очень знаю, что делаю, что имею свою положительную
цель, а потому хочу иметь положительное влияние на журнал; принявши безусловно все
то, что он писал о деньгах, я требовал, во-первых, права помещать статьи свои и не свои, во-вторых, права заведовать всею иностранною частию, рекомендовать редакторов для нее, корреспондентов и проч., требовать для последних плату за помещенные статьи; это может показаться странным, но я могу уверить, что «National» и «Реформа» открыли бы огромные глаза, если б кто-нибудь из иностранцев смел спросить денег за статью.
А мы, с своей диалектической стороны, на подмогу Каину прибавили бы, что все понятие о
цели у Прудона совершенно непоследовательно. Телеология — это тоже теология; это — Февральская республика,
то есть
та же Июльская монархия, но без Людовика-Филиппа. Какая же разница между предопределенной целесообразностью и промыслом? [Сам Прудон сказал; «Rien ne ressemble plus à la préeditation, que la logique des faits» [Ничто не похоже так на преднамеренность, как логика фактов (фр.). ] (Прим. А. И. Герцена.)]
С
тех пор он с горстью людей победил армию, освободил
целую страну и был отпущен из нее, как отпускают ямщика, когда он довез до станции.
Хотелось мне, во-вторых, поговорить с ним о здешних интригах и нелепостях, о добрых людях, строивших одной рукой пьедестал ему и другой привязывавших Маццини к позорному столбу. Хотелось ему рассказать об охоте по Стансфильду и о
тех нищих разумом либералах, которые вторили лаю готических свор, не понимая, что
те имели, по крайней мере,
цель — сковырнуть на Стансфильде пегое и бесхарактерное министерство и заменить его своей подагрой, своей ветошью и своим линялым тряпьем с гербами.
— Я должен вам покаяться, что я поторопился к вам приехать не без
цели, — сказал я, наконец, ему, — я боялся, что атмосфера, которой вы окружены, слишком английская,
то есть туманная, для
того, чтоб ясно видеть закулисную механику одной пьесы, которая с успехом разыгрывается теперь в парламенте… чем вы дальше поедете,
тем гуще будет туман. Хотите вы меня выслушать?
Цель ее состояла в
том, чтоб удалить Гарибальди от народа,
то есть от работников, и отрезать его от
тех из друзей и знакомых, которые остались верными прежнему знамени, и, разумеется, — пуще всего от Маццини.
Гладстон заговаривал
целые парламенты, университеты, корпорации, депутации, мудрено ли было заговорить Гарибальди, к
тому же он речь вел на итальянском языке, и хорошо сделал, потому что вчетвером говорил без свидетелей.