Неточные совпадения
Повторю, очень трудно писать по-русски: я вот исписал
целых три страницы о
том, как я злился всю жизнь за фамилию, а между
тем читатель наверно уж вывел, что злюсь-то я именно за
то, что я не князь, а просто Долгорукий. Объясняться еще раз и оправдываться было бы для меня унизительно.
«Я буду не один, — продолжал я раскидывать, ходя как угорелый все эти последние дни в Москве, — никогда теперь уже не буду один, как в столько ужасных лет до сих пор: со мной будет моя идея, которой я никогда не изменю, даже и в
том случае, если б они мне все там понравились, и дали мне счастье, и я прожил бы с ними хоть десять лет!» Вот это-то впечатление, замечу вперед, вот именно эта-то двойственность планов и
целей моих, определившаяся еще в Москве и которая не оставляла меня ни на один миг в Петербурге (ибо не знаю, был ли такой день в Петербурге, который бы я не ставил впереди моим окончательным сроком, чтобы порвать с ними и удалиться), — эта двойственность, говорю я, и была, кажется, одною из главнейших причин многих моих неосторожностей, наделанных в году, многих мерзостей, многих даже низостей и, уж разумеется, глупостей.
— Совершенно верно, великолепно! — вскричал я в восхищении. В другое время мы бы тотчас же пустились в философские размышления на эту
тему, на
целый час, но вдруг меня как будто что-то укусило, и я весь покраснел. Мне представилось, что я, похвалами его бонмо, подлещаюсь к нему перед деньгами и что он непременно это подумает, когда я начну просить. Я нарочно упоминаю теперь об этом.
Позвольте-с: у меня был товарищ, Ламберт, который говорил мне еще шестнадцати лет, что когда он будет богат,
то самое большое наслаждение его будет кормить хлебом и мясом собак, когда дети бедных будут умирать с голоду; а когда им топить будет нечем,
то он купит
целый дровяной двор, сложит в поле и вытопит поле, а бедным ни полена не даст.
Знал он тоже, что и Катерине Николавне уже известно, что письмо у Версилова и что она этого-то и боится, думая, что Версилов тотчас пойдет с письмом к старому князю; что, возвратясь из-за границы, она уже искала письмо в Петербурге, была у Андрониковых и теперь продолжает искать, так как все-таки у нее оставалась надежда, что письмо, может быть, не у Версилова, и, в заключение, что она и в Москву ездила единственно с этою же
целью и умоляла там Марью Ивановну поискать в
тех бумагах, которые сохранялись у ней.
Но не
то смешно, когда я мечтал прежде «под одеялом», а
то, что и приехал сюда для него же, опять-таки для этого выдуманного человека, почти забыв мои главные
цели.
Тут
тот же монастырь,
те же подвиги схимничества. Тут чувство, а не идея. Для чего? Зачем? Нравственно ли это и не уродливо ли ходить в дерюге и есть черный хлеб всю жизнь, таская на себе такие деньжища? Эти вопросы потом, а теперь только о возможности достижения
цели.
Все слилось в одну
цель. Они, впрочем, и прежде были не так уж очень глупы, хотя их была
тьма тем и тысяча тысяч. Но были любимые… Впрочем, не приводить же их здесь.
— Кушать давно готово, — прибавила она, почти сконфузившись, — суп только бы не простыл, а котлетки я сейчас велю… — Она было стала поспешно вставать, чтоб идти на кухню, и в первый раз, может быть, в
целый месяц мне вдруг стало стыдно, что она слишком уж проворно вскакивает для моих услуг, тогда как до сих пор сам же я
того требовал.
Ты приехал к нам из Москвы с
тем, чтобы тотчас же взбунтоваться, — вот пока что нам известно о
целях твоего прибытия.
— О да, ты был значительно груб внизу, но… я тоже имею свои особые
цели, которые и объясню тебе, хотя, впрочем, в приходе моем нет ничего необыкновенного; даже
то, что внизу произошло, — тоже все в совершенном порядке вещей; но разъясни мне вот что, ради Христа: там, внизу,
то, что ты рассказывал и к чему так торжественно нас готовил и приступал, неужто это все, что ты намерен был открыть или сообщить, и ничего больше у тебя не было?
Я припоминаю слово в слово рассказ его; он стал говорить с большой даже охотой и с видимым удовольствием. Мне слишком ясно было, что он пришел ко мне вовсе не для болтовни и совсем не для
того, чтоб успокоить мать, а наверно имея другие
цели.
Я не мог заговорить с нею иначе как на известную
тему и боялся отвлечь себя от предпринятых
целей каким-нибудь новым и неожиданным впечатлением.
Все это я обдумал и совершенно уяснил себе, сидя в пустой комнате Васина, и мне даже вдруг пришло в голову, что пришел я к Васину, столь жаждая от него совета, как поступить, — единственно с
тою целью, чтобы он увидал при этом, какой я сам благороднейший и бескорыстнейший человек, а стало быть, чтоб и отмстить ему
тем самым за вчерашнее мое перед ним принижение.
— Вот это письмо, — ответил я. — Объяснять считаю ненужным: оно идет от Крафта, а
тому досталось от покойного Андроникова. По содержанию узнаете. Прибавлю, что никто в
целом мире не знает теперь об этом письме, кроме меня, потому что Крафт, передав мне вчера это письмо, только что я вышел от него, застрелился…
— Даже если тут и «пьедестал»,
то и тогда лучше, — продолжал я, — пьедестал хоть и пьедестал, но сам по себе он очень ценная вещь. Этот «пьедестал» ведь все
тот же «идеал», и вряд ли лучше, что в иной теперешней душе его нет; хоть с маленьким даже уродством, да пусть он есть! И наверно, вы сами думаете так, Васин, голубчик мой Васин, милый мой Васин! Одним словом, я, конечно, зарапортовался, но вы ведь меня понимаете же. На
то вы Васин; и, во всяком случае, я обнимаю вас и
целую, Васин!
Я за
то, что третьего дня вас расхвалил в глаза (а расхвалил только за
то, что меня унизили и придавили), я за
то вас
целых два дня ненавидел!
И хоть вы, конечно, может быть, и не пошли бы на мой вызов, потому что я всего лишь гимназист и несовершеннолетний подросток, однако я все бы сделал вызов, как бы вы там ни приняли и что бы вы там ни сделали… и, признаюсь, даже и теперь
тех же
целей.
Завлекшись, даже забыл о времени, и когда очнулся,
то вдруг заметил, что князева минутка, бесспорно, продолжается уже
целую четверть часа.
— Милый ты мой, он меня
целый час перед тобой веселил. Этот камень… это все, что есть самого патриотически-непорядочного между подобными рассказами, но как его перебить? ведь ты видел, он тает от удовольствия. Да и, кроме
того, этот камень, кажется, и теперь стоит, если только не ошибаюсь, и вовсе не зарыт в яму…
— Самый превосходный признак, мой друг; самый даже благонадежный, потому что наш русский атеист, если только он вправду атеист и чуть-чуть с умом, — самый лучший человек в
целом мире и всегда наклонен приласкать Бога, потому что непременно добр, а добр потому, что безмерно доволен
тем, что он — атеист. Атеисты наши — люди почтенные и в высшей степени благонадежные, так сказать, опора отечества…
— Вы помните, мы иногда по
целым часам говорили про одни только цифры, считали и примеривали, заботились о
том, сколько школ у нас, куда направляется просвещение.
Ну поверят ли, что низкие слова эти были сказаны тогда без всякой
цели,
то есть без малейшего намека на что-нибудь.
Но мне было все равно, и если бы тут был и Матвей,
то я наверно бы отвалил ему
целую горсть золотых, да так и хотел, кажется, сделать, но, выбежав на крыльцо, вдруг вспомнил, что я его еще давеча отпустил домой.
Мне случается
целые часы проводить иногда, сидя молча, в игорных расчетах в уме и в мечтах о
том, как это все идет, как я ставлю и беру.
Я нарочно заметил об «акциях», но, уж разумеется, не для
того, чтоб рассказать ему вчерашний секрет князя. Мне только захотелось сделать намек и посмотреть по лицу, по глазам, знает ли он что-нибудь про акции? Я достиг
цели: по неуловимому и мгновенному движению в лице его я догадался, что ему, может быть, и тут кое-что известно. Я не ответил на его вопрос: «какие акции», а промолчал; а он, любопытно это, так и не продолжал об этом.
— Ваша жена… черт… Если я сидел и говорил теперь с вами,
то единственно с
целью разъяснить это гнусное дело, — с прежним гневом и нисколько не понижая голоса продолжал барон. — Довольно! — вскричал он яростно, — вы не только исключены из круга порядочных людей, но вы — маньяк, настоящий помешанный маньяк, и так вас аттестовали! Вы снисхождения недостойны, и объявляю вам, что сегодня же насчет вас будут приняты меры и вас позовут в одно такое место, где вам сумеют возвратить рассудок… и вывезут из города!
«Теперь уже никакое действие, казалось мне в
ту минуту, не может иметь никакой
цели».
А между
тем твердо говорю, что
целый цикл идей и заключений был для меня тогда уже невозможен; я даже и в
те минуты чувствовал про себя сам, что «одни мысли я могу иметь, а других я уже никак не могу иметь».
И
поцеловала меня,
то есть я позволил себя
поцеловать. Ей видимо хотелось бы еще и еще
поцеловать меня, обнять, прижать, но совестно ли стало ей самой при людях, али от чего-то другого горько, али уж догадалась она, что я ее устыдился, но только она поспешно, поклонившись еще раз Тушарам, направилась выходить. Я стоял.
Я не помню даже времени в
целой жизни моей, когда бы я был полон более надменных ощущений, как в
те первые дни моего выздоровления,
то есть когда валялась соломинка на постели.
Вы возьмите микроскоп — это такое стекло увеличительное, что увеличивает предметы в мильон раз, — и рассмотрите в него каплю воды, и вы увидите там
целый новый мир,
целую жизнь живых существ, а между
тем это тоже была тайна, а вот открыли же.
Я узнал потом, что этот доктор (вот
тот самый молодой человек, с которым я поссорился и который с самого прибытия Макара Ивановича лечил его) весьма внимательно относился к пациенту и — не умею я только говорить их медицинским языком — предполагал в нем
целое осложнение разных болезней.
Оба эти выражения он высказал, совсем не трудясь над ними и себе неприметно, а меж
тем в этих двух выражениях —
целое особое воззрение на оба предмета, и хоть, уж конечно, не всего народа, так все-таки Макар Ивановичево, собственное и не заимствованное!
Теперь сделаю резюме: ко дню и часу моего выхода после болезни Ламберт стоял на следующих двух точках (это-то уж я теперь наверно знаю): первое, взять с Анны Андреевны за документ вексель не менее как в тридцать тысяч и затем помочь ей напугать князя, похитить его и с ним вдруг обвенчать ее — одним словом, в этом роде. Тут даже составлен был
целый план; ждали только моей помощи,
то есть самого документа.
— Ах да, — произнес он голосом светского человека, и как бы вдруг припомнив, — ах да!
Тот вечер… Я слышал… Ну как ваше здоровье и как вы теперь сами после всего этого, Аркадий Макарович?.. Но, однако, перейдем к главному. Я, видите ли, собственно преследую три
цели; три задачи передо мной, и я…
Я, например, говорил об его убеждениях, но, главное, о его вчерашнем восторге, о восторге к маме, о любви его к маме, о
том, что он
целовал ее портрет…
Я прибежал к Ламберту. О, как ни желал бы я придать логический вид и отыскать хоть малейший здравый смысл в моих поступках в
тот вечер и во всю
ту ночь, но даже и теперь, когда могу уже все сообразить, я никак не в силах представить дело в надлежащей ясной связи. Тут было чувство или, лучше сказать,
целый хаос чувств, среди которых я, естественно, должен был заблудиться. Правда, тут было одно главнейшее чувство, меня подавлявшее и над всем командовавшее, но… признаваться ли в нем?
Тем более что я не уверен…
— О, ты ничего не знаешь, Ламберт! Ты страшно, страшно необразован… но я плюю. Все равно. О, он любит маму; он
целовал ее портрет; он прогонит
ту на другое утро, а сам придет к маме; но уже будет поздно, а потому надо спасти теперь…
Все это я таил с
тех самых пор в моем сердце, а теперь пришло время и — я подвожу итог. Но опять-таки и в последний раз: я, может быть, на
целую половину или даже на семьдесят пять процентов налгал на себя! В
ту ночь я ненавидел ее, как исступленный, а потом как разбушевавшийся пьяный. Я сказал уже, что это был хаос чувств и ощущений, в котором я сам ничего разобрать не мог. Но, все равно, их надо было высказать, потому что хоть часть этих чувств да была же наверно.
Мало-помалу я пришел к некоторому разъяснению: по-моему, Версилов в
те мгновения,
то есть в
тот весь последний день и накануне, не мог иметь ровно никакой твердой
цели и даже, я думаю, совсем тут и не рассуждал, а был под влиянием какого-то вихря чувств.
Он берет тогда ее фотографию,
ту самую, которую он в
тот вечер
целовал, смотрит на нее со слезами,
целует, вспоминает, подзывает нас всех к себе, но говорит в такие минуты мало…
Замечу кстати, что прежде, в довольно недавнее прошлое, всего лишь поколение назад, этих интересных юношей можно было и не столь жалеть, ибо в
те времена они почти всегда кончали
тем, что с успехом примыкали впоследствии к нашему высшему культурному слою и сливались с ним в одно
целое.
Мало
того, с увлечением не скрывают от детей своих свою алчную радость о внезапном праве на бесчестье, которое они вдруг из чего-то вывели
целою массой.