Неточные совпадения
Мы все скорей со двора долой, пожар-то все страшнее и страшнее, измученные, не евши, взошли мы в какой-то уцелевший дом и бросились отдохнуть; не прошло
часу, наши люди
с улицы кричат: «Выходите, выходите, огонь, огонь!» — тут я взяла кусок равендюка
с бильярда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади, тут французы тушили, потому что их набольшой жил в губернаторском доме; сели мы так просто
на улице, караульные везде ходят, другие, верховые, ездят.
В самом деле, большей частию в это время немца при детях благодарят, дарят ему
часы и отсылают; если он устал бродить
с детьми по улицам и получать выговоры за насморк и пятны
на платьях, то немец при детях становится просто немцем, заводит небольшую лавочку, продает прежним питомцам мундштуки из янтаря, одеколон, сигарки и делает другого рода тайные услуги им.
В силу этого и Карл Иванович любил и узкие платья, застегнутые и
с перехватом, в силу этого и он был строгий блюститель собственных правил и, положивши вставать в шесть
часов утра, поднимал Ника в 59 минут шестого, и никак не позже одной минуты седьмого, и отправлялся
с ним
на чистый воздух.
Обедали мы в четвертом
часу. Обед длился долго и был очень скучен. Спиридон был отличный повар; но,
с одной стороны, экономия моего отца, а
с другой — его собственная делали обед довольно тощим, несмотря
на то что блюд было много. Возле моего отца стоял красный глиняный таз, в который он сам клал разные куски для собак; сверх того, он их кормил
с своей вилки, что ужасно оскорбляло прислугу и, следовательно, меня. Почему? Трудно сказать…
Он знал это и потому, предчувствуя что-нибудь смешное, брал мало-помалу свои меры: вынимал носовой платок, смотрел
на часы, застегивал фрак, закрывал обеими руками лицо и, когда наступал кризис, — вставал, оборачивался к стене, упирался в нее и мучился полчаса и больше, потом, усталый от пароксизма, красный, обтирая пот
с плешивой головы, он садился, но еще долго потом его схватывало.
После Сенатора отец мой отправлялся в свою спальную, всякий раз осведомлялся о том, заперты ли ворота, получал утвердительный ответ, изъявлял некоторое сомнение и ничего не делал, чтобы удостовериться. Тут начиналась длинная история умываний, примочек, лекарств; камердинер приготовлял
на столике возле постели целый арсенал разных вещей: склянок, ночников, коробочек. Старик обыкновенно читал
с час времени Бурьенна, «Memorial de S-te Helene» и вообще разные «Записки», засим наступала ночь.
Князь Ливен оставил Полежаева в зале, где дожидались несколько придворных и других высших чиновников, несмотря
на то, что был шестой
час утра, — и пошел во внутренние комнаты. Придворные вообразили себе, что молодой человек чем-нибудь отличился, и тотчас вступили
с ним в разговор. Какой-то сенатор предложил ему давать уроки сыну.
В частном доме не было для меня особой комнаты. Полицмейстер велел до утра посадить меня в канцелярию. Он сам привел меня туда, бросился
на кресла и, устало зевая, бормотал: «Проклятая служба;
на скачке был
с трех
часов да вот
с вами провозился до утра, — небось уж четвертый
час, а завтра в девять
часов с рапортом ехать».
Цынский был
на пожаре, следовало ждать его возвращения; мы приехали
часу в десятом вечера; в
час ночи меня еще никто не спрашивал, и я все еще преспокойно сидел в передней
с зажигателями.
…Мы остановились еще раз
на четверть
часа в зале, вопреки ревностным увещеваниям жандармских и полицейских офицеров, крепко обнялись мы друг
с другом и простились надолго. Кроме Оболенского, я никого не видел до возвращения из Вятки.
Для какого-то непонятного контроля и порядка он приказывал всем сосланным
на житье в Пермь являться к себе в десять
часов утра по субботам. Он выходил
с трубкой и
с листом, поверял, все ли налицо, а если кого не было, посылал квартального узнавать о причине, ничего почти ни
с кем не говорил и отпускал. Таким образом, я в его зале перезнакомился со всеми поляками,
с которыми он предупреждал, чтоб я не был знаком.
Я собирался
на другой день продать лошадь и всякую дрянь, как вдруг явился полицмейстер
с приказом выехать в продолжение двадцати четырех
часов. Я объяснил ему, что губернатор дал мне отсрочку. Полицмейстер показал бумагу, в которой действительно было ему предписано выпроводить меня в двадцать четыре
часа. Бумага была подписана в самый тот день, следовательно, после разговора со мною.
На другой день
с девяти
часов утра полицмейстер был уже налицо в моей квартире и торопил меня. Пермский жандарм, гораздо более ручной, чем Крутицкий, не скрывая радости, которую ему доставляла надежда, что он будет 350 верст пьян, работал около коляски. Все было готово; я нечаянно взглянул
на улицу — идет мимо Цеханович, я бросился к окну.
…
На другой день после отъезда из Перми
с рассвета полил дождь, сильный, беспрерывный, как бывает в лесистных местах, и продолжался весь день;
часа в два мы приехали в беднейшую вятскую деревню.
В восьмом
часу вечера наследник
с свитой явился
на выставку. Тюфяев повел его, сбивчиво объясняя, путаясь и толкуя о каком-то царе Тохтамыше. Жуковский и Арсеньев, видя, что дело не идет
на лад, обратились ко мне
с просьбой показать им выставку. Я повел их.
— Посмотрите, — сказал мне Матвей, — скоро двенадцать
часов, ведь Новый год-с. Я принесу, — прибавил он, полувопросительно глядя
на меня, — что-нибудь из запаса, который нам в Вятке поставили. — И, не дожидаясь ответа, бросился доставать бутылки и какой-то кулечек.
«
С Новым годом!
С новым счастьем!..» — в самом деле,
с новым счастьем. Разве я не был
на возвратном пути? Всякий
час приближал меня к Москве, — сердце было полно надежд.
На другой день,
часов в восемь вечера, приехал я во Владимир и остановился в гостинице, чрезвычайно верно описанной в «Тарантасе»,
с своей курицей, «
с рысью», хлебенным — патише [пирожным (от фр. patisserie).] и
с уксусом вместо бордо.
Дом, в котором соблюдались посты, ходили к заутрене, ставили накануне крещенья крест
на дверях, делали удивительные блины
на масленице, ели буженину
с хреном, обедали ровно в два и ужинали в девятом
часу.
Княгиня удивлялась потом, как сильно действует
на князя Федора Сергеевича крошечная рюмка водки, которую он пил официально перед обедом, и оставляла его покойно играть целое утро
с дроздами, соловьями и канарейками, кричавшими наперерыв во все птичье горло; он обучал одних органчиком, других собственным свистом; он сам ездил ранехонько в Охотный ряд менять птиц, продавать, прикупать; он был артистически доволен, когда случалось (да и то по его мнению), что он надул купца… и так продолжал свою полезную жизнь до тех пор, пока раз поутру, посвиставши своим канарейкам, он упал навзничь и через два
часа умер.
С десяти
часов утра Зонненберг в казанских ичигах, в шитой золотом тибитейке и в кавказском бешмете,
с огромным янтарным мундштуком во рту, сидел
на вахте, делая вид, будто читает.
Гусар снова меня отдал
на сохранение денщику. В пять
часов с половиной я стоял, прислонившись к фонарному столбу, и ждал Кетчера, взошедшего в калитку княгининого дома. Я и не попробую передать того, что происходило во мне, пока я ждал у столба; такие мгновения остаются потому личной тайной, что они немы.
Мы поехали, воздух был полон электричества, неприятно тяжел и тепел. Синяя туча, опускавшаяся серыми клочьями до земли, медленно тащилась ими по полям, — и вдруг зигзаг молнии прорезал ее своими уступами вкось — ударил гром, и дождь полился ливнем. Мы были верстах в десяти от Рогожской заставы, да еще Москвой приходилось
с час ехать до Девичьего поля. Мы приехали к Астраковым, где меня должен был ожидать Кетчер, решительно без сухой нитки
на теле.
— Разве получаса не достаточно, чтобы дойти от Астраковых до Поварской? Мы бы тут болтали
с тобой целый
час, ну, оно как ни приятно, а я из-за этого не решился прежде, чем было нужно, оставить умирающую женщину. Левашова, — прибавил он, — посылает вам свое приветствие, она благословила меня
на успех своей умирающей рукой и дала мне
на случай нужды теплую шаль.
Сейчас написал я к полковнику письмо, в котором просил о пропуске тебе, ответа еще нет. У вас это труднее будет обделать, я полагаюсь
на маменьку. Тебе счастье насчет меня, ты была последней из моих друзей, которого я видел перед взятием (мы расстались
с твердой надеждой увидеться скоро, в десятом
часу, а в два я уже сидел в части), и ты первая опять меня увидишь. Зная тебя, я знаю, что это доставит тебе удовольствие, будь уверена, что и мне также. Ты для меня родная сестра.
Часто, выбившись из сил, приходил он отдыхать к нам; лежа
на полу
с двухлетним ребенком, он играл
с ним целые
часы. Пока мы были втроем, дело шло как нельзя лучше, но при звуке колокольчика судорожная гримаса пробегала по лицу его, и он беспокойно оглядывался и искал шляпу; потом оставался, по славянской слабости. Тут одно слово, замечание, сказанное не по нем, приводило к самым оригинальным сценам и спорам…
Приехав
часов в девять вечером в Петербург, я взял извозчика и отправился
на Исаакиевскую площадь, —
с нее хотел я начать знакомство
с Петербургом. Все было покрыто глубоким снегом, только Петр I
на коне мрачно и грозно вырезывался середь ночной темноты
на сером фонде. [основании (от фр. fond).]
Одним утром является ко мне дьячок, молодой долговязый малый, по-женски зачесанный,
с своей молодой женой, покрытой веснушками; оба они были в сильном волнении, оба говорили вместе, оба прослезились и отерли слезы в одно время. Дьячок каким-то сплюснутым дискантом, супруга его, страшно картавя, рассказывали в обгонки, что
на днях у них украли
часы и шкатулку, в которой было рублей пятьдесят денег, что жена дьячка нашла «воя» и что этот «вой» не кто иной, как честнейший богомолец наш и во Христе отец Иоанн.
И этот пьяный вор, уличенный лабазником, снова явился священнодействовать при том же старосте, который так утвердительно говорил мне, что он украл «шкатунку»,
с тем же дьячком
на крылосе, у которого теперь паки и паки в кармане измеряли скудельное время знаменитые
часы, и — при тех же крестьянах!
Ховрина звала его раз
на вечер, Галахов поехал
с нами слушать «Линду ди Шамуни», после оперы он заехал к Шевалье и, просидев там
часа полтора, поехал домой, переоделся и отправился к Ховриной.
Хомяков спорил до четырех
часов утра, начавши в девять; где К. Аксаков
с мурмолкой в руке свирепствовал за Москву,
на которую никто не нападал, и никогда не брал в руки бокала шампанского, чтобы не сотворить тайно моление и тост, который все знали; где Редкин выводил логически личного бога, ad majorem gloriam Hegel; [к вящей славе Гегеля (лат.).] где Грановский являлся
с своей тихой, но твердой речью; где все помнили Бакунина и Станкевича; где Чаадаев, тщательно одетый,
с нежным, как из воску, лицом, сердил оторопевших аристократов и православных славян колкими замечаниями, всегда отлитыми в оригинальную форму и намеренно замороженными; где молодой старик А. И. Тургенев мило сплетничал обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген; где Боткин и Крюков пантеистически наслаждались рассказами М.
С. Щепкина и куда, наконец, иногда падал, как Конгривова ракета, Белинский, выжигая кругом все, что попадало.
В 1851 году я был проездом в Берне. Прямо из почтовой кареты я отправился к Фогтову отцу
с письмом сына. Он был в университете. Меня встретила его жена, радушная, веселая, чрезвычайно умная старушка; она меня приняла как друга своего сына и тотчас повела показывать его портрет. Мужа она не ждала ранее шести
часов; мне его очень хотелось видеть, я возвратился, но он уже уехал
на какую-то консультацию к больному.
С раннего утра сидел Фогт за микроскопом, наблюдал, рисовал, писал, читал и
часов в пять бросался, иногда со мной, в море (плавал он как рыба); потом он приходил к нам обедать и, вечно веселый, был готов
на ученый спор и
на всякие пустяки, пел за фортепьяно уморительные песни или рассказывал детям сказки
с таким мастерством, что они, не вставая, слушали его целые
часы.
Лондон ждет приезжего
часов семь
на ногах, овации растут
с каждым днем; появление человека в красной рубашке
на улице делает взрыв восторга, толпы провожают его ночью, в
час, из оперы, толпы встречают его утром, в семь
часов, перед Стаффорд Гаузом.
В Коус я приехал
часов в девять вечера, узнал, что Брук Гауз очень не близок, заказал
на другое утро коляску и пошел по взморью. Это был первый теплый вечер 1864. Море, совершенно покойное, лениво шаля, колыхалось; кой-где сверкал, исчезая, фосфорический свет; я
с наслаждением вдыхал влажно-йодистый запах морских испарений, который люблю, как запах сена; издали раздавалась бальная музыка из какого-то клуба или казино, все было светло и празднично.
Зато
на другой день, когда я
часов в шесть утра отворил окно, Англия напомнила о себе: вместо моря и неба, земли и дали была одна сплошная масса неровного серого цвета, из которой лился частый, мелкий дождь,
с той британской настойчивостью, которая вперед говорит: «Если ты думаешь, что я перестану, ты ошибаешься, я не перестану». В семь
часов поехал я под этой душей в Брук Гауз.
В день приезда Гарибальди в Лондон я его не видал, а видел море народа, реки народа, запруженные им улицы в несколько верст, наводненные площади, везде, где был карниз, балкон, окно, выступили люди, и все это ждало в иных местах шесть
часов… Гарибальди приехал в половине третьего
на станцию Нейн-Эльмс и только в половине девятого подъехал к Стаффорд Гаузу, у подъезда которого ждал его дюк Сутерланд
с женой.
На этот раз порядок был удивительный, народ понял, что это его праздник, что он чествует одного из своих, что он больше чем свидетель, и посмотрите в полицейском отделе газет, сколько было покраж в день въезда невесты Вольского и сколько [Я помню один процесс кражи
часов и две-три драки
с ирландцами.