Неточные совпадения
Несколько опытов мне
не удались, — я их бросил. Наконец, перечитывая нынешним летом одному из друзей юности мои последние тетради, я сам узнал знакомые черты и
остановился… труд мой был кончен!
Сверх передней и девичьей, было у меня еще одно рассеяние, и тут, по крайней мере,
не было мне помехи. Я любил чтение столько же, сколько
не любил учиться. Страсть к бессистемному чтению была вообще одним из главных препятствий серьезному учению. Я, например, прежде и после терпеть
не мог теоретического изучения языков, но очень скоро выучивался кой-как понимать и болтать с грехом пополам, и на этом
останавливался, потому что этого было достаточно для моего чтения.
Я забыл сказать, что «Вертер» меня занимал почти столько же, как «Свадьба Фигаро»; половины романа я
не понимал и пропускал, торопясь скорее до страшной развязки, тут я плакал как сумасшедший. В 1839 году «Вертер» попался мне случайно под руки, это было во Владимире; я рассказал моей жене, как я мальчиком плакал, и стал ей читать последние письма… и когда дошел до того же места, слезы полились из глаз, и я должен был
остановиться.
Все ожидали облегчения в судьбе осужденных, — коронация была на дворе. Даже мой отец, несмотря на свою осторожность и на свой скептицизм, говорил, что смертный приговор
не будет приведен в действие, что все это делается для того, чтоб поразить умы. Но он, как и все другие, плохо знал юного монарха. Николай уехал из Петербурга и,
не въезжая в Москву,
остановился в Петровском дворце… Жители Москвы едва верили своим глазам, читая в «Московских ведомостях» страшную новость 14 июля.
Разумеется, он
не был счастлив, всегда настороже, всем недовольный, он видел с стесненным сердцем неприязненные чувства, вызванные им у всех домашних; он видел, как улыбка пропадала с лица, как
останавливалась речь, когда он входил; он говорил об этом с насмешкой, с досадой, но
не делал ни одной уступки и шел с величайшей настойчивостью своей дорогой.
«Хотя блондинка — то, то и то, но черноволосая женщина зато — то, то и то…» Главная особенность Пименова состояла
не в том, что он издавал когда-то книжки, никогда никем
не читанные, а в том, что если он начинал хохотать, то он
не мог
остановиться, и смех у него вырастал в припадки коклюша, со взрывами и глухими раскатами.
От сеней до залы общества естествоиспытателей везде были приготовлены засады: тут ректор, там декан, тут начинающий профессор, там ветеран, оканчивающий свое поприще и именно потому говорящий очень медленно, — каждый приветствовал его по-латыни, по-немецки, по-французски, и все это в этих страшных каменных трубах, называемых коридорами, в которых нельзя
остановиться на минуту, чтоб
не простудиться на месяц.
Но
не довольно ли студентских воспоминаний? Я боюсь,
не старчество ли это
останавливаться на них так долго; прибавлю только несколько подробностей о холере 1831 года.
Но рядом с его светлой, веселой комнатой, обитой красными обоями с золотыми полосками, в которой
не проходил дым сигар, запах жженки и других… я хотел сказать — яств и питий, но
остановился, потому что из съестных припасов, кроме сыру, редко что было, — итак, рядом с ультрастуденческим приютом Огарева, где мы спорили целые ночи напролет, а иногда целые ночи кутили, делался у нас больше и больше любимым другой дом, в котором мы чуть ли
не впервые научились уважать семейную жизнь.
Когда они все бывали в сборе в Москве и садились за свой простой обед, старушка была вне себя от радости, ходила около стола, хлопотала и, вдруг
останавливаясь, смотрела на свою молодежь с такою гордостью, с таким счастием и потом поднимала на меня глаза, как будто спрашивая: «
Не правда ли, как они хороши?» Как в эти минуты мне хотелось броситься ей на шею, поцеловать ее руку. И к тому же они действительно все были даже наружно очень красивы.
За месяц до его смерти я с ужасом стал примечать, что умственные способности его тухнут, слабеют, точно догорающие свечи, в комнате становилось темнее, смутнее. Он вскоре стал с трудом и усилием приискивать слово для нескладной речи,
останавливался на внешних созвучиях, потом он почти и
не говорил, а только заботливо спрашивал свои лекарства и
не пора ли принять.
Волнение Полежаева было так сильно, что он
не мог читать. Взгляд Николая неподвижно
остановился на нем. Я знаю этот взгляд и ни одного
не знаю страшнее, безнадежнее этого серо-бесцветного, холодного, оловянного взгляда.
Я бывал у них и всякий раз проходил той залой, где Цынский с компанией судил и рядил нас; в ней висел, тогда и потом, портрет Павла — напоминовением ли того, до чего может унизить человека необузданность и злоупотребление власти, или для того, чтоб поощрять полицейских на всякую свирепость, —
не знаю, но он был тут с тростью в руках, курносый и нахмуренный, — я
останавливался всякий раз пред этим портретом, тогда арестантом, теперь гостем.
В начале зимы его перевезли в Лефортовский гошпиталь; оказалось, что в больнице
не было ни одной пустой секретной арестантской комнаты; за такой безделицей
останавливаться не стоило: нашелся какой-то отгороженный угол без печи, — положили больного в эту южную веранду и поставили к нему часового. Какова была температура зимой в каменном чулане, можно понять из того, что часовой ночью до того изнемог от стужи, что пошел в коридор погреться к печи, прося Сатина
не говорить об этом дежурному.
…Мы
остановились еще раз на четверть часа в зале, вопреки ревностным увещеваниям жандармских и полицейских офицеров, крепко обнялись мы друг с другом и простились надолго. Кроме Оболенского, я никого
не видел до возвращения из Вятки.
В деревнях и маленьких городках у станционных смотрителей есть комната для проезжих. В больших городах все
останавливаются в гостиницах, и у смотрителей нет ничего для проезжающих. Меня привели в почтовую канцелярию. Станционный смотритель показал мне свою комнату; в ней были дети и женщины, больной старик
не сходил с постели, — мне решительно
не было угла переодеться. Я написал письмо к жандармскому генералу и просил его отвести комнату где-нибудь, для того чтоб обогреться и высушить платье.
Я потому
остановился на этой характеристике, что сначала я был обманут этими господами и в самом деле считал их несколько получше других; что вовсе
не так…
По несчастию, татарин-миссионер был
не в ладах с муллою в Малмыже. Мулле совсем
не нравилось, что правоверный сын Корана так успешно проповедует Евангелие. В рамазан исправник, отчаянно привязавши крест в петлицу, явился в мечети и, разумеется, стал впереди всех. Мулла только было начал читать в нос Коран, как вдруг
остановился и сказал, что он
не смеет продолжать в присутствии правоверного, пришедшего в мечеть с христианским знамением.
Грустный и истомленный взгляд страдальца успокоивался только и
останавливался с благодарностью и остатком веселья на девушке, которая любила его прежде и
не изменила ему в несчастии, ее-то звали Гаетаной.
В этой гостиной, на этом диване я ждал ее, прислушиваясь к стону больного и к брани пьяного слуги. Теперь все было так черно… Мрачно и смутно вспоминались мне, в похоронной обстановке, в запахе ладана — слова, минуты, на которых я все же
не мог нe
останавливаться без нежности.
«…Мои желания
остановились. Мне было довольно, — я жил в настоящем, ничего
не ждал от завтрашнего дня, беззаботно верил, что он и
не возьмет ничего. Личная жизнь
не могла больше дать, это был предел; всякое изменение должно было с какой-нибудь стороны уменьшить его.
Скорее Павлова можно обвинить за то, что он
остановился на этой Магабарате философии и
не прошел суровым искусом Гегелевой логики.
Моровая полоса, идущая от 1825 до 1855 года, скоро совсем задвинется; человеческие слезы, заметенные полицией, пропадут, и будущие поколения
не раз
остановятся с недоумением перед гладко убитым пустырем, отыскивая пропавшие пути мысли, которая в сущности
не перерывалась.
Проехали мы Цепной мост, Летний сад и завернули в бывший дом Кочубея; там во флигеле помещалась светская инквизиция, учрежденная Николаем;
не всегда люди, входившие в задние вороты, перед которыми мы
остановились, выходили из них, то есть, может, и выходили, но для того, чтоб потеряться в Сибири, погибнуть в Алексеевском равелине.
«…Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего существования? А между тем наши страдания — почки, из которых разовьется их счастие. Поймут ли они, отчего мы лентяи, ищем всяких наслаждений, пьем вино и прочее? Отчего руки
не подымаются на большой труд, отчего в минуту восторга
не забываем тоски?.. Пусть же они
остановятся с мыслью и с грустью перед камнями, под которыми мы уснем: мы заслужили их грусть!»
Когда моему сыну было лет пять, Галахов привез ему на елку восковую куклу,
не меньше его самого ростом. Куклу эту Галахов сам усадил за столом и ждал действия сюрприза. Когда елка была готова и двери отворились, Саша, удрученный радостью, медленно двигался, бросая влюбленные взгляды на фольгу и свечи, но вдруг он
остановился, постоял, постоял, покраснел и с ревом бросился назад.
Я раза два
останавливался, чтоб отдохнуть и дать улечься мыслям и чувствам, и потом снова читал и читал. И это напечатано по-русски неизвестным автором… я боялся,
не сошел ли я с ума. Потом я перечитывал «Письмо» Витбергу, потом Скворцову, молодому учителю вятской гимназии, потом опять себе.
— Знаете ли что, — сказал он вдруг, как бы удивляясь сам новой мысли, —
не только одним разумом нельзя дойти до разумного духа, развивающегося в природе, но
не дойдешь до того, чтобы понять природу иначе, как простое, беспрерывное брожение,
не имеющее цели, и которое может и продолжаться, и
остановиться. А если это так, то вы
не докажете и того, что история
не оборвется завтра,
не погибнет с родом человеческим, с планетой.
Они, в раздоре между собой, в личных спорах, в печальном самообольщении, разъедаемые необузданным самолюбием,
останавливались на своих неожиданных днях торжества и
не хотели ни снять увядших венков, ни венчального наряда, несмотря на то что невеста обманула.
На этом пока и
остановимся. Когда-нибудь я напечатаю выпущенные главы и напишу другие, без которых рассказ мой останется непонятным, усеченным, может, ненужным, во всяком случае, будет
не тем, чем я хотел, но все это после, гораздо после…