Неточные совпадения
Я часы целые проводил
в его
комнате, докучал ему, притеснял его, шалил — он все выносил с добродушной улыбкой, вырезывал мне всякие чудеса
из картонной бумаги, точил разные безделицы
из дерева (зато ведь как же я его и любил).
Помню только, как изредка по воскресеньям к нам приезжали
из пансиона две дочери Б. Меньшая, лет шестнадцати, была поразительной красоты. Я терялся, когда она входила
в комнату, не смел никогда обращаться к ней с речью, а украдкой смотрел
в ее прекрасные темные глаза, на ее темные кудри. Никогда никому не заикался я об этом, и первое дыхание любви прошло, не сведанное никем, ни даже ею.
Мы сидели раз вечером с Иваном Евдокимовичем
в моей учебной
комнате, и Иван Евдокимович, по обыкновению запивая кислыми щами всякое предложение, толковал о «гексаметре», страшно рубя на стопы голосом и рукой каждый стих
из Гнедичевой «Илиады», — вдруг на дворе снег завизжал как-то иначе, чем от городских саней, подвязанный колокольчик позванивал остатком голоса, говор на дворе… я вспыхнул
в лице, мне было не до рубленого гнева «Ахиллеса, Пелеева сына», я бросился стремглав
в переднюю, а тверская кузина, закутанная
в шубах, шалях, шарфах,
в капоре и
в белых мохнатых сапогах, красная от морозу, а может, и от радости, бросилась меня целовать.
Страшная скука царила
в доме, особенно
в бесконечные зимние вечера — две лампы освещали целую анфиладу
комнат; сгорбившись и заложив руки на спину,
в суконных или поярковых сапогах (вроде валенок),
в бархатной шапочке и
в тулупе
из белых мерлушек ходил старик взад и вперед, не говоря ни слова,
в сопровождении двух-трех коричневых собак.
Но рядом с его светлой, веселой
комнатой, обитой красными обоями с золотыми полосками,
в которой не проходил дым сигар, запах жженки и других… я хотел сказать — яств и питий, но остановился, потому что
из съестных припасов, кроме сыру, редко что было, — итак, рядом с ультрастуденческим приютом Огарева, где мы спорили целые ночи напролет, а иногда целые ночи кутили, делался у нас больше и больше любимым другой дом,
в котором мы чуть ли не впервые научились уважать семейную жизнь.
Свечи потушены, лица у всех посинели, и черты колеблются с движением огня. А между тем
в небольшой
комнате температура от горящего рома становится тропическая. Всем хочется пить, жженка не готова. Но Joseph, француз, присланный от «Яра», готов; он приготовляет какой-то антитезис жженки, напиток со льдом
из разных вин, a la base de cognac; [на коньяке (фр.).] неподдельный сын «великого народа», он, наливая французское вино, объясняет нам, что оно потому так хорошо, что два раза проехало экватор.
Между тем испуганные слуги разбудили мою мать; она бросилась
из своей спальни ко мне
в комнату, но
в дверях между гостиной и залой была остановлена казаком. Она вскрикнула, я вздрогнул и побежал туда. Полицмейстер оставил бумаги и вышел со мной
в залу. Он извинился перед моей матерью, пропустил ее, разругал казака, который был не виноват, и воротился к бумагам.
Отец мой вышел
из комнаты и через минуту возвратился; он принес маленький образ, надел мне на шею и сказал, что им благословил его отец, умирая. Я был тронут, этот религиозный подарок показал мне меру страха и потрясения
в душе старика. Я стал на колени, когда он надевал его; он поднял меня, обнял и благословил.
Этот знаток вин привез меня
в обер-полицмейстерский дом на Тверском бульваре, ввел
в боковую залу и оставил одного. Полчаса спустя
из внутренних
комнат вышел толстый человек с ленивым и добродушным видом; он бросил портфель с бумагами на стул и послал куда-то жандарма, стоявшего
в дверях.
В начале зимы его перевезли
в Лефортовский гошпиталь; оказалось, что
в больнице не было ни одной пустой секретной арестантской
комнаты; за такой безделицей останавливаться не стоило: нашелся какой-то отгороженный угол без печи, — положили больного
в эту южную веранду и поставили к нему часового. Какова была температура зимой
в каменном чулане, можно понять
из того, что часовой ночью до того изнемог от стужи, что пошел
в коридор погреться к печи, прося Сатина не говорить об этом дежурному.
«…Представь себе дурную погоду, страшную стужу, ветер, дождь, пасмурное, какое-то без выражения небо, прегадкую маленькую
комнату,
из которой, кажется, сейчас вынесли покойника, а тут эти дети без цели, даже без удовольствия, шумят, кричат, ломают и марают все близкое; да хорошо бы еще, если б только можно было глядеть на этих детей, а когда заставляют быть
в их среде», — пишет она
в одном письме
из деревни, куда княгиня уезжала летом, и продолжает: «У нас сидят три старухи, и все три рассказывают, как их покойники были
в параличе, как они за ними ходили — а и без того холодно».
В комнате был один человек, близкий с Чаадаевым, это я. О Чаадаеве я буду еще много говорить, я его всегда любил и уважал и был любим им; мне казалось неприличным пропустить дикое замечание. Я сухо спросил его, полагает ли он, что Чаадаев писал свою статью
из видов или неоткровенно.
Как-то утром я взошел
в комнату моей матери; молодая горничная убирала ее; она была
из новых, то есть
из доставшихся моему отцу после Сенатора. Я ее почти совсем не знал. Я сел и взял какую-то книгу. Мне показалось, что девушка плачет; взглянул на нее — она
в самом деле плакала и вдруг
в страшном волнении подошла ко мне и бросилась мне
в ноги.
Пока ветер качал и гнул к земле деревья, столбами нес пыль, метя поля, пока молнии жгли воздух и гром тяжело, как хохот, катался в небе, бабушка не смыкала глаз, не раздевалась, ходила
из комнаты в комнату, заглядывала, что делают Марфенька и Верочка, крестила их и крестилась сама, и тогда только успокаивалась, когда туча, истратив весь пламень и треск, бледнела и уходила вдаль.
Неточные совпадения
С каждым годом притворялись окна
в его доме, наконец остались только два,
из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили
из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал
в своей
комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались
в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука
в подвалах превратилась
в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались
в пыль.
А между тем герою нашему готовилась пренеприятнейшая неожиданность:
в то время, когда блондинка зевала, а он рассказывал ей кое-какие
в разные времена случившиеся историйки, и даже коснулся было греческого философа Диогена, показался
из последней
комнаты Ноздрев.
— Вот он вас проведет
в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один
из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка, за что и получил
в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.)
в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их
в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и
в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.
— Партии нет возможности оканчивать, — говорил Чичиков и заглянул
в окно. Он увидел свою бричку, которая стояла совсем готовая, а Селифан ожидал, казалось, мановения, чтобы подкатить под крыльцо, но
из комнаты не было никакой возможности выбраться:
в дверях стояли два дюжих крепостных дурака.
Выходя
из комнаты, он оставлял сапоги опять
в сенях и отправлялся вновь на собственной подошве.