Неточные совпадения
—
Что за невзгода снова грозится на нас, бедных! — восклицали иные бегущие вслух, а другие только думали
то же самое про себя, спеша достигнуть двора Ярославова,
с которого несся вещий и пронзительный звук вечевого колокола.
—
С тех пор, как московские тираны выволокли его в цепях из родных стен и принудили постричься в Муроме; напрасно я старалась подкупить стражу, лила золото как воду, они не выпустили его из заключения и доныне, не дозволили иметь при себе моих сокровищ для продовольствия в тяжкой иноческой жизни… Но к
чему клонится твой вопрос? Нет ли о нем какой весточки? —
с трепетным волнением проговорила она.
А свыклись мы
с этим раздольным голосом: так и подступает к сердцу смертная охота рвануться на целую ватагу, — а
то ведь и мертвым стало не в
чем позавидовать живым.
— Уйду и унесу
с собой ретивое, которое бьется любовью к родине так же сильно, как рука эта будет вертеть головы ваших заступников — челядинцев, и это так же верно, как
то,
что я называюсь Чурчилой! — сказал пристыженный и взбешенный витязь Новгорода и, натянув голицу свою, сжал кулак и быстрыми шагами вышел из веча.
— Вот кто-то подъехал… Чу, уже и голос раздается в сенях. Должно быть, это они! — закричали девушки, и мать
с дочерью, несмотря на
то,
что последней вменялось в преступление самой показываться жениху, бросилась встречать долгожданных гостей.
Днем он не показывался, заклятый еще святителем Ионой Новгородским, а по ночам прогуливался, если не на костылях,
то верхом на огненном козле, и
с таким пронзительным свистом, раздававшимся по всему лесу,
что распугивал всех хищных птиц, притаившихся в гнездах.
Шесть долгих зим провели в
том необитаемом тереме старик Савелий
с женой Агафьей; недаром говорят,
что привычка долго ли, коротко ли, а обращается во вторую природу: старики были довольны своей судьбой и друг другом.
Грянул гром и хватились за ум — начали все креститься: кто вносил богатые вклады в храмы Божии, кто строил их, кто, не в осуждение будет сказано, протоптал колени и отмахал всю голову, молившись, а
с ближних своих сдирали вчетверо за хлеб насущный, несмотря, на
то,
что у самих были полные закрома всякой всячины, а другим и куснуть было нечего; иные же, зазорно и вымолвить, нанимали за себя молельщиков…
Их ублажали всячески, а они, прости Господи, вместо утешения да моления за православных, только соблазняли народ и бесчинствовали до
того,
что добрый владыко, наш пастырь и святитель Феодосий, не будучи в состоянии терпеть далее таких беззаконий, сложил
с себя сан митрополичий и заключился в Чудовом монастыре.
— Вот то-то, боярин, сами вы напросились на грубое слово. Я говорил,
что на всякого не прибережешь хорошую весть. Однако за
что же ты защищаешь крамольников, — они кругом виноваты, в них, видно, и кровинки русской нет, а
то бы они не променяли своих на чужих, не стали бы якшаться да совет держать
с иноверной Литвой! Мы холопы, а тоже кое-что смекаем; не я один, вся Москва знает, о
чем теперь помышляет князь наш.
Назарий сидел пасмурно, так низко поникнув головой,
что залом его шапки, висевшей наперед, нередко касался гривы бодро выступавшего коня. Захарий же сгорбился и посвистывал, переваливаясь
то в
ту,
то в другую сторону, мотая ногами и сидя, как туго набитый мешок на маленькой лошаденке, неохотно трусившей под ним. Холопы ехали сзади и
с глупым любопытством осматривали окрестности, видимо, для них совершенно незнакомые.
Во
что бы
то ни стало избавлю земляков от домашних врагов, уличу злых, покажу дерзких, а после сам скажу всем новгородцам: «Я виновник вашего счастья, покарайте меня!» И если голос мой заглохнет в криках обвинителей, пусть торговою казнью снимется
с плеч голова моя — дело мое уже будет сделано.
— Ну, да… послушай, — прервал его Назарий, — всем я был доволен, на душе светло, на сердце легко, да только вот съякшался
с тобой, и думаешь ты, не узнал я,
что нашептывал тебе московский наместник, как одарил тебя щедро великий князь в Москве. Он наметил тебя на поклон к нему, как вечевого дьяка, зная,
что звание это почетно… Так
то, хоть от рук твоих не пахнет, но я знаю,
что они давно уже смазаны московским золотом.
Колокольня церкви Иоанна Лествичника была в описываемое нами время колоссальным сооружением московского Кремля и на далекое расстояние бросалась в глаза, высясь над низкими лачужками. Впрочем,
чем ближе путник приближался к Кремлю,
тем лучше, красивее и выше попадались хоромы, двухэтажные терема
с узенькими оконцами из мелких цветных стеклышек, вышки
с припорками вместо балконов для голубей, обращенными во двор, и густые сады.
В это время греки, — даже
те, которые понадеялись было на папу и подписали соединение вер, — поняли,
что спасение их может выйти только из самого православия, и так как из православных государств в
то время, очевидно, возвышалось одно государство Московское,
то на Москву и обратились
с надеждой очи всего Востока.
Но за несколько верст от Москвы крест ему велели спрятать; невеста, как вступила в Москву, так и объявила,
что никогда не изменяла православию, — и в
тот же день, 12 ноября 1471 года, была обвенчана
с Иоанном Васильевичем в Успенском соборе митрополитом.
Кардинал начал было разговор о вере, но когда митрополит изложил ему всю римскую неправду, он замолчал, сказав,
что не взял
с собой нужных книг, не ожидая спора, так как Иван Фрязин говорил в Риме,
что здесь все согласны на соединение вер. Ему отвечали,
что вольно им было верить. Фрязин-де никаких грамот
с собой о
том не имел: и за ложь великий князь прогонит его
с очей своих.
Это не устрашило новгородцев, они надеялись на собственные свои силы и на мужество всегда могучих сынов св. Софии, как называли они себя, продолжали своевольничать и не пускали на вече никого из московских сановников. В это время король польский прислал в Новгород послом своего воеводу, князя Михаила Оленьковича, и
с ним прибыло много литовских витязей и попов. Зачем было прислано это посольство, долго никто не знал,
тем более
что смерть новгородского владыки Ионы отвлекла внимание заезжих гостей.
Долго говорила она, и
что ни слово — все больше и больше лилось
с ее языка яда,
что ни взгляд —
то упрек, презрение…
Дело сделалось, покорились даже благоразумные, в числе которых был и Назарий. Приложили все руки и печати к роковой грамоте и послали ее
с богатыми подарками к Казимиру, прося не одного заступничества, но и подданства, т. е.
того, за
что хотели поднять руки на своего законного правителя — Иоанна.
Назарий начал свой рассказ. Он подробно передал князю Стриге-Оболенскому все
то,
что уже известно нашим читателям из предыдущих глав, и высказал ему свой уговор
с великим князем и цель своего приезда в Москву.
А
что тяжелей всего —
с тех пор пропал без вести малолетний сын его… не призренный никем сирота.
Та закружилась под ним, подпруга, даром
что кованая, разметалась в стороны, седло скользнуло на бок, а он
с ним.
— Соболезную о слепоте твоей.
Что же ты медлишь… Дорезывай скорей кстати брата, а там присоединись к вольным шайкам московских бродяг и грабь
с ними отчизну. Вместо
того чтобы защищать, ты отрекся от нее и рыскаешь далеко…
Он хотел тотчас лететь обратно на родину, чтобы избавить свою Настю от когтей иноплеменного суженого, или лечь вместе
с ней под земляную крышу, его насилу уговорили дождаться зари, и теперь сонным мечтам его рисовалось:
то она в брачном венце, томная, бледная, об руку
с немилым, на лице ее читал он,
что жизни в ней осталось лишь на несколько вздохов,
то видел он ее лежащую в гробу, со сложенными крест-накрест руками, окутанную в белый саван.
Это богатство сделало
то,
что он был избран гроссмейстером ордена, но оно же было причиной потери им этого сана — его обвинили в сношениях
с русскими и в принятии от них подарков; было ли это результатом зависти или же имело за собой долю правды — осталось в глубине души фон Ферзена — души, впрочем, сильно оскорбленной потерей почетного звания.
—
С тех пор, — так обыкновенно он заканчивал свой рассказ о своем падении, — как услышу я слово: «русский», какая-то нервная дрожь охватывает меня.
С тех пор поклялся я всем святым вредить этим заклятым врагам моим,
чем только могу, и твердо сдержу свое слово.
Эмма фон Ферзен и подкидыш Гритлих были еще совершенные дети, несмотря на
то,
что первой шел девятнадцатый, а второму двадцатый год. Они были совершенно довольны
той нежностью чистой дружбы, которая связала их сердца
с раннего детства; сердца их бились ровно и спокойно и на поверхности кристального моря их чистых душ не появлялось даже ни малейшей зыби, этой предвестницы возможной бури.
Скорее деньги Иоганна фон Ферзена,
чем еще только расцветшая красота его дочери Эммы за несколько лет до
того времени, к которому относится наш рассказ, сильно затронули сердце соседа и приятеля ее отца, рыцаря Эдуарда фон Доннершварца, владельца замка Вальден, человека хотя и молодого еще, но
с отталкивающими чертами опухшего от пьянства лица и торчащими в разные стороны рыжими щетинистыми усами.
Он состоял на службе еще у отца Эдуарда, но далеко не жаловал сына — этого пьяницу и обжору, как, конечно, за глаза, он честил бывшего своего господина, а потому
с удовольствием перешел на службу в замок Гельмст, где все дышало довольством и богатством, тогда как в замке Вальден приходилось часто класть зубы на полку вместе со своим господином,
с той разницей,
что последний раньше уже пристроился к хлебосолу фон Ферзен.
Этим и объяснялось смущение Гримма при случайных встречах
с молодой девушкой, в которой он видел обреченную жертву его гнусных интересов, гнусных до
того,
что он мысленно открещивался от них, подавляя в себе даже порой соблазн корысти.
— Нет, братец, не теперь! Гритлих еще теперь на охоте. Да и
что тебе дался этот Гритлих? Даже хмель спадает
с тебя, как только ты заговоришь о нем. Я давно замечаю,
что ты ненавидишь сироту, и, конечно, особенно
с тех пор, как он перебил у тебя славу на охоте. Помнишь белого медведя, от которого ты хотел уйти ползком!
В это время загремели перекладины подъемного моста, она встрепенулась и
с силой рванулась из рук отца, несмотря на
то,
что он так сжал ее руку,
что помял на ней золотую браслетку, и выскочила из комнаты.
—
Тому,
что ты любишь меня! А знаешь
что, милый Гритлих, отец мой отдаст меня
тому рыцарю, который отличится в битве
с русскими. Бернгард уверял меня,
что я буду его. Как я рада! Он такой милый, добрый.
В
то время, когда в замке Гельмст рыцари ордена меченосцев
с часу на час ждали набегов новгородских дружинников; в
то время, когда в самом Новгороде, как мы уже знаем, происходили смуты и междоусобия по поводу полученного от московского князя неожиданного запроса, а благоразумные мужи Великого Новгорода
с трепетом за будущее своей отчизны ждали результата отправленного к великому князю ответа, посмотрим,
что делалось тогда в самой Москве.
Архиепископ Феофил был неусыпным блюстителем тишины и спокойствия, несмотря на
то,
что Марфа
с тысяцким Есиповым и
с литовскою челядью всегда успевала перекричать даже вечевой колокол.
— Славь Бога, — крикнул он ей, скрежеща зубами от ярости, —
что ты далеко каркаешь от меня и руки мои не достигнут тебя, гордись и
тем,
что дозволяет честное собрание наше осквернять тебе это священное место,
с которого справедливая судьба скоро закинет тебя прямо на костер. Товарищи и братья мои, взгляните на эту гордую бабу. Кто окружает ее?.. Пришельцы, иноземцы, еретики… Кто внимает ей? Подкупные шатуны, сор нашего отечества.
— Я уже слышал,
что вам нужно! — отвечал захваченный. — Если не верите,
что я охотно предаюсь вам,
то обезоружьте меня: вот мой меч, — говорил он, срывая его
с цепи и бросая под ноги лошади Бернгарда. — А вот еще и нож, — продолжал он, вытаскивая из-под полы своего распахнутого кожуха длинный двуострый нож
с четверосторонним клинком. — Им не давал я никогда промаха и сколько жизней повыхватил у врагов своих — не перечтешь. Теперь я весь наголо.
— Это ладанка
с зельем, — ответил пленник. — А почему теперь я весь отдаюсь вам, когда узнаете,
то еще более уверитесь во мне. Собирайтесь большой дружиной, я поведу вас на земляков. Теперь у них дело в самом разгаре, берут они наповал замки ваши, кормят ими русский огонь; а замок Гельмст у них всегда как бельмо на глазу, только и речей,
что про него. Спешите, разговаривать некогда. Собирайтесь скорей, да приударим… Я говорю,
что поведу вас прямо на них, или же срубите мне
с плеч голову.
Тем лучше для нас: мы будем отгонять скот от города, отбивать обозы у москвитян, а если ворвемся в самый город,
то сорвем колокол
с веча, а вместо него повесим опорожненную флягу или старую туфлю гроссмейстера, пограбим,
что только попадется под руки, и вернемся домой запивать свою храбрость и делить добычу, — хвастался совершенно пьяный рыцарь, еле ворочая языком.
— Мы
с тобой всюду поспеем, — отвечал Дмитрий. — Пусть голос наш заглушают на дворище Ярославовом — мы и не взглянем на этот муравейник. Нас много, молодец к молодцу, так наши мечи везде проложат себе дорожку; усыплем ее телами врагов наших и хотя
тем потешим сердце,
что это для отчизны. А широкобородые правители наши пусть толкуют про
что знают, лишь бы нам не мешали.
— И куда этот старик движет столетние ноги свои! — говорил, указывая на него один из сидевших воевод. — Если и мыши нападут на него,
то прежде огложут его, как кусок сыра,
чем он поворотит руку свою для защиты. Уж он и так скоро кончит расчет
с жизнью. Один удар рассыплет его в песчинки, а он все лезет вперед, как за жалованьем.
Чурчила, оторопев было сначала, схватил эту руку своей так сильно,
что та отпала, будто оторванная. Почувствовав нечто около себя, он
с силой отпихнул это в сторону, и услышал, как неведомое существо ударилось об пол и что-то посыпалось из-за стены.
— Меньшой брат мой, Семен, сказывал мне про тебя,
что ты отважен, а ты, я вижу,
что баба трусливая, не решаешься отведать этого составца. Он для тебя нарочно приготовлен. Это не кровь, а молоко бешеной волчицы
с корнем
той осины, на которой удавился Иуда, — заметил старик, снова подавая Чурчиле сосуд.
— Надежда-государь! — сказал он. — Ты доискивался головы моей, снеси ее
с плеч, — вот она. Я — Чурчила,
тот самый,
что надоедал тебе, а более воинам твоим. Но знай, государь, мои удальцы уже готовы сделать мне такие поминки,
что останутся они на вечную память сынам Новгорода. Весть о смерти моей, как огонь, по пятам доберется до них, и вспыхнет весь город до неба, а свой терем я уже запалил сам со всех четырех углов. Суди же меня за все, а если простишь, — я слуга тебе верный до смерти!