Неточные совпадения
Большие, черные с металлическим блеском глаза игуменьи Досифеи, глубоко сидевшие в орбитах, поражали всякого
своею красотою и блеском молодости, а строгое, обыкновенно вдумчивое и порой проникновенное их выражение создало ей ореол «чтицы в сердцах», «провидицы»
не только среди монастырских обитателе ниц, но и среди жителей Москвы и ее окрестностей.
В 1536 году в нем приняла иночество вдова брата царя Иоанна IV, княгиня Иулияния Дмитриевна и жила в построенных ей царем богатых келиях — она там и погребена; царица Ирина Федоровна, по кончине супруга
своего, царя Федора Иоанновича,
не внемля молениям бояр и духовенства, постриглась в иночество в сей обители и затворилась в келью, и с нею вместе и брат ее Борис Годунов, перешедший отсюда 30 апреля 1598 года в Кремлевский дворец на царство, согласно избрания духовенства, бояр и народа.
Был четвертый час зимнего дня и солнце уже закатилось за горизонтом чистого, безоблачного неба, отражая
свои последние бледные лучи бесчисленными блестками на опущенных снегом, но еще
не потерявших всю
свою пожелтевшую листву деревьях монастырского кладбища.
Долго эти средства
не производили
своего действия, да и сама мать-игуменья, как бы что вспомнив, отошла от все еще лежавшей без чувств Марии и обратилась к Серафиме, приютившейся в уголке и, дрожа от страха, поглядывающей на роковой ящик.
Вглядитесь в эту сплошную толпу и перенесите ее в
своем воображении к Лобному месту и к монументу Пожарского и Минина, тогда
не существовавшего, и вообразите толпу в десять раз более, и вот вам Красная площадь. То же, но в меньшем размере, происходило около Охотного ряда и на Неглинной, которая в то время еще давала воду мельнице у Воскресенских ворот.
Московская губернская канцелярия
не выпускала также из
своих рук такие хлебные дела.
Полицейские избы или будки существовали только на главных улицах и то
не при всякой рогатке; в холод, в дождик, рогаточный караульный спокойно уходил себе спать на
свой двор; дисциплины между рогатниками
не существовало: вместо одной инстанции явились две, полицейское управление и сыскной приказ.
Обворованные, ограбленные кидались и туда и сюда, и
не только нигде
не находили содействия, но часто
не получали обратно
своих вещей, хотя вор и был пойман с поличным.
— Нет уж, это шалишь,
не дам… — вдруг, в припадке какого-то неистовства, вскрикнул старик и, быстро подняв руку, спрятал ее под полу
своего полушубка.
—
Не осуждай, дочь моя,
не суди да
не судима будешь, — начала было
своим металлическим голосом игуменья, но вдруг оборвала
свою речь, увидев, что несчастная девушка снова была в забытье.
По почти хладнокровному отношению игуменьи Досифеи к совершившемуся в монастыре из ряда вон выходящему событию, видно было, что начальница монастыря знала многое из прошлого
своей послушницы, и это многое
не сделало присланный последней страшный гостинец неожиданностью.
Наутро игуменьей отдано было приказание приготовить одну из комнат, отводимым проезжим важным богомолкам, под келью новой послушнице Марии. Она
не была отдана под начало ни одной из старых монахинь, как это было в монастырских обычаях. Сама игуменья взяла ее под
свое начало.
Увидели вскоре, что это «начало» было далеко
не строгим, как на первых порах ожидали все сестры, зная суровость
своей настоятельницы.
Многие даже сожалели, в этом случае, молодую женщину, сумевшую привлечь к себе сердца
своей красивой внешностью и ласковостью обращения, а иные догадывались, что она нераскаянная грешница, исповедала
своей грех перед матушкой-игуменьей, которая-де и
не решается поручить ее исправление ни одной из старших сестер.
Заметили даже, что игуменья Досифея обращалась с Марией с какой-то далеко
не свойственной ей нежностью, и глаза ее, обращенные на молодую женщину, порой теряли
свой металлически-суровый блеск.
Некоторые молодые послушницы, в числе которых была и знакомая нам Серафима, старались сойтись со
своей новой подругой, но заметили, что матушка-игуменья косо смотрит на такое сближение, да и сама Мария была
не из разговорчивых.
Это имя несколько разочаровало сестер, хотевших видеть в новой послушнице, согласно
своим предположениям, лицо высокопоставленное, но разочаровались, впрочем, ненадолго, так как,
не желая отказаться от
своих догадок, они решили, что мало ли как можно называться, особенно когда прикажут там. Под этим «там» они разумели Петербург.
Домик этот, перед которым находился небольшой палисадник, а сзади тянулся обширный сад, отделенный от
не менее обширного двора высоким забором, несмотря на
свою непривлекательную окраску, производил впечатление счастливого уголка, куда хотелось бы заглянуть прохожему, невольно думавшему, что в нем живут спокойно и счастливо добрые люди.
Несмотря на
свои лета, он был крепок и силен, управлялся в доме без прислуги, если
не считать глухонемого дворика, в косую сажень ростом, убиравшего двор и исполнявшего обязанности сторожа.
На вынос тела собралось множество народа, который толпился у церкви и проводил вплоть до кладбища
своего загадочного соседа, но ничего особенного во время этих похорон замечено
не было. Сделали только один основательный вывод, что, видимо, покойный был «важная персона», так как на похороны его собрались все московские власти и вся знать Белокаменная.
Не прошло и полугода, как домик Ивановых среди
своих таких же деревянных одноэтажных собратьев, казалось,
не выделялся ничем, кроме
своего приветливого вида, которым обязан самой постройкой, но который уничтожался суеверным страхом, перед его прежним владельцем.
Миленькая Дашутка росла
не по дням, а по часам, усердно и с необычайною силою теребила отца за парик, но при этом стало заметно, что в ребенке проявляется совершенно
не детская настойчивость и злость. Это упорство, эти капризы сперва принимались родителями, как это бывает всегда, добродушно, и только с течением времени нежные отец и мать убеждаются в
своей ошибке, но исправить эти недостатки бывает, зачастую, поздно.
Годы летели незаметно. Даше Ивановой пошел уже тринадцатый год. Она была в доме полновластной хозяйкой, и
не только прислуга, но сам отец и мать боялись
своей дочери. На Ираиду Яковлевну она прямо-таки наводила панический ужас, а храбрый преображенец-сержант, хотя и старался
не поддаваться перед девчонкой позорному чувству страха, но при столкновениях с дочерью, всегда оканчивающихся
не в его пользу, часто праздновал труса, хотя
не сознавался в этом даже самому себе.
По внешнему виду Даша была далеко
не маленькой девочкой, которой недавно исполнилось двенадцать лет, а взрослой шестнадцатилетней девицей, «хотя сейчас под венец веди», как говорила о ней ее нянька. Сама Даша чувствовала
свою самостоятельность,
свою физическую и нравственную силу, как чувствовала и обаятельность
своей внешности и даже последней умела пользоваться при случае.
«Он-те выучит… — думал он про себя о Кудиныче, — он-те проберет, порет, говорят, страсть, поди искры из глаз посыпятся… На него
не установишься
своими зелеными буркалами, его
не укусишь, как намеднись меня хватала за руку…»
Надежды Николая Митрофановича, однако,
не сбылись. Старый педагог с первого же урока спасовал перед
своей ученицей и
не только
не угостил ее спасительной лозой, которая в достаточном количестве была приготовлена заботливым родителем ко дню вступления его дочери в храм науки, но даже ушел с урока с несколькими синяками на руках, сделанными новой кандидаткой в грамотейки. Это окончательно смутило Николая Митрофанова.
Похвала уму его дочери польстила его отцовскому самолюбию, а страх, внушенный девчонкой такому опытному и строгому педагогу, как Кудиныч, утешил Николая Митрофановича в том смысле, что
не он один из мужчин боится этого «исчадия ада», как он
не раз называл
свою дочь.
— Жизнь проклянет, кто свяжется, я
своими руками
не отдам, тоже крест на шее есть, петлю на горло надевать человеку
не согласен и сватов засылать никуда
не буду…
Дашутка била ее нещадно чем попало и по чему попало, и несчастная иногда по несколько дней
не вставала со
своей постели от побоев, в синяках же и кровоподтеках ходила постоянно.
Это, однако,
не уничтожало в Фимке какого-то странного чувства чисто собачьей привязанности к Дарье Миколаевне, как она звала
свою барышню.
Черноволосая, с задорным, миловидным личиком, Фима была, несмотря на далеко
не веселое
свое положение при
своей драчливой барышне, всегда веселой и шаловливой.
Этими
своими свойствами она даже часто обезоруживала гнев Даши, и та, по-своему, даже любила ее или, по крайней мере,
не могла без нее обходиться.
«Беспременно этому делу виноват «старый оборотень»; умереть-то он умер, как следует, по человеческому, а домишко-то
свой не забыл, душа-то его черная по земле мечется, нет-нет, да и навестит старое жилище, — рассуждали между собою соседи. — Так вот Ираиду видно грех и попутал, связалась с оборотнем, может он и вид мужа принял, и принесла дочку».
— Далеко ты только
не ходи… — заметил Кудиныч, уже с наслаждением развалившийся на траве и вперив
свой взор к безоблачным небесам, видневшимся над ним среди редких деревьев.
С секунду простоял Кудиныч перед этой картиной в полном сознании
своего бессилия и невозможности оказать помощь, затем повернул назад и бросился бежать так, что, действительно, никакому зайцу
не угнаться было за ним. Он решил бежать в деревню и просить помощи у мужиков. Быстро пробежал он лес, выбежал на опушку, в нескольких шагах от которой и расположены были Мытищи.
Крестьяне мигом собрались, услышав от Кудиныча о том, что «сержанта Митрофаныча», под каким прозванием знали Иванова многие из мытищенских мужиков, задрал медведь, вооружились дрекольями и пошли в лес, следом за учителем, который шел впереди. Имея за собой человек с двадцать рослых и дюжих людей, Кудиныч
не боялся и бодро вел
свою армию на врага. Но враг
не стал дожидаться мстителей за
свое кровавое дело.
«Вот убиваться-то будет, родимая… Любила она старика, ах, как любила, — думал дорогою Кудиныч о жене покойного. — Дашке-то ничто, глазом
не моргнет,
не таковская», — переносилась его мысль, на
свою бывшую ученицу, сердце и нрав которой были ему достаточно известны.
Тело Иванова опустили в могилу на Драгомиловском кладбище. Ираида Яковлевна за все это время
не выронила ни слезинки, но
своим окаменевшим от горя лицом она и на всех других производила такое же впечатление, какое произвела на учителя Кудиныча. Все чувствовали это безмолвное, страшное горе и преклонялись перед ним.
Казалось, Дашутка присутствовала при каком-то интересующем ее представлении, незнакомом ей доселе, любопытном обряде, а
не при похоронах
своего родного отца, погибшего такою трагическою, мучительною смертью, — растерзанного диким зверем.
Она перешептывалась с Фимкой, видимо, в угоду
своей барышне, также имевшей далеко
не печальный вид и даже — заметили некоторые — усмехалась.
Навещавшие было первое время соседки и знакомые
не повторяли
своих посещений, ввиду тягости царившей в доме атмосферы
не только стрясшегося над ним недавно горя, но, казалось, и предчувствия надвигающегося.
Ираида Яковлевна ходила по дому, распоряжалась по хозяйству все с тем же страшным окаменевшим выражением лица и делала все, видимо, машинально,
не отдавая себе отчета в тех или других
своих поступках и действиях.
Только Дашутка-звереныш
не изменила
своей жизни, по-прежнему верховодила над прислугой, бранила и била ее,
не обращая никакого внимания на мать, а тем более на посторонних, гостей из соседей, которых она
не любила, а те ей отплачивали той же монетой.
Чувство любви, видимо,
не просыпалось в Дарье Николаевне и она жила
своею собственною внутреннею жизнью, предаваясь, впрочем, видимо, мечтам о будущем, так как часто во время припадков гнева и скуки у нее вырывались слова...
Бесчувственную Ираиду Яковлевну отнесли на постель, на которой она в бессознательном состоянии пролежала около двух недель и отдала душу Богу,
не сняв проклятия со
своей дочери. Последняя, впрочем, и
не навещала ее и совершенно равнодушно встретила известие о ее кончине.
Современники в то и последующее описываемое нами время смотрели на зарождающийся «светский театр» как на дело дьявольское и богопротивное, и глядели, приговаривая: «с нами крестная сила». Публичные представления на Красной площади в конце 1704 года на время прекратились: Яган Кунтш, этот предтеча современных антрепренеров, бежал из Москвы,
не заплатив жалованья никому из
своих служащих.
Петровский служака, покойный Николай Митрофанов Иванов любил в память Великого Петра посещать комедию, а любовь к последней «дщери Петра» Елисавете еще более побуждала его к ее посещению, которое он считал как бы исполнением воли государыни. Возвращаясь домой после комедийного зрелища, он горячо передавал
своим домашним
свои впечатления и таким образом развил в дочери любовь к театру, несмотря на то, что она при жизни отца с матерью даже
не смела подумать о его посещении.
Можно же после этого представить, как должна была поразить их новость, что у Дашки Ивановой объявился жених, да еще
не простой,
не захудалый какой-нибудь парень, а такой, что за него с руками и ногами выдали бы
своих дочерей московские папеньки и маменьки, даже принадлежащие к богатым и знатным фамилиям Москвы.
С некоторого времени заметили, что Дашутка катается уже
не на
своих лошадях, а на рысаках, совсем кровных, как говорили очевидцы.
—
Не такая она девка, чтобы путать дозволила… — возражали другие. — Путанников-то много бы нашлось, а что ни говори, мужик она мужиком… Одна всюду со
своей Фимкой шасталась, на кулачных боях дралась, а чтобы какой воздахтор завелся, этого о ней и недруг
не скажет.