Неточные совпадения
Мать учила сына молитвам, всегда водила
его с собою в церковь, не пропускала ни обедни, ни вечерни и постоянно внушала
ему бережливость одежды и обуви. Только отец, глава семейства, не подчинялся общему настроению всего домашнего быта — обращаться в постоянной деятельности, выражаясь словами
самого графа Аракчеева.
Арифметика была коньком Алексея: учитель не мог уже следить за учеником.
Он сам себе задавал такие большие числа для умножения, которых дьячок и выговорить не умел. Не умел
их выговорить и ученик, но это не мешало
ему все же
их множить и тешиться, когда проверкою деления искомые были получены верно. Это было
его любимое препровождение времени.
Аракчеевы приехали в
самое неблагоприятное время. Командир корпуса генерал Мордвинов умер 5 октября 1782 года; временно заведовал корпусом генерал Мелиссино, который был утвержден директором только 22 февраля 1783 года. Императрица поручила
ему, ознакомясь с корпусом, сделать соображение к совершенному преобразованию этого заведения, согласно общих предположений для воспитания юношества целой империи.
В начале царствования Александра I, Аракчеев не занимал никакого особенно важного поста и, оставаясь начальником всей артиллерии, не имел еще тогда видимого влияния на политические и внутренние дела государства, но вскоре новый император также приблизил
его к себе, назначил на пост военного министра, который Аракчеев занимал, однако, недолго и, отказавшись
сам, был назначен генерал-инспектором всей пехоты.
Впрочем, граф и на
самом деле бывал в своем доме лишь наездом, живя за последнее время постоянно в Грузине, имении, лежавшем на берегу Волхова, в Новгородской губернии, подаренном
ему вместе с 2500 душ крестьян императором Павлом и принадлежавшем прежде князю Меньшикову. Даже в свои приезды в Петербург
он иногда останавливался не в своем доме, а в Зимнем дворце, где
ему было всегда готово помещение.
Ревниво охранявший честь своего имени, гордый доблестью своих предков и
им самим сознаваемыми своими заслугами, граф не остался равнодушным к дошедшим до
него слухам и враги
его торжествовали, найдя ахиллесову пяту у этого неуязвимого, железного человека.
Происходило ли это под влиянием Елизаветы Андреевны, внушавшей сыну, как следует относиться к холопу, или же самолюбивый, мальчик
сам не мог простить Василию украденных у
него последним, хотя и вынужденных со стороны матери, забот — неизвестно, но только даже когда Алексей Андреевич был выпущен из корпуса в офицеры и Василий был приставлен к
нему в камердинеры, отношения какой-то затаенной враждебности со стороны молодого барина к ровеснику слуге нимало не изменились.
Он то и дело
сам бросал взгляды своих темно-синих глаз то на дверь, ведущую в кабинет графа, то на другую, ведущую в переднюю.
«Это будет бегством… трусостью… — стал стыдить
он самого себя. — Будь что будет! Стану дожидаться хоть до утра, а увижу сегодня же этого дуболома…» — мысленно рассуждал
он и снова уселся на стул.
Вся эта обстановка напоминала фон Зееману годы
его юности, и
он мысленно стал переживать эти минувшие безвозвратные годы, все испытанное
им, все
им перечувствованное, доведшее
его до смелой решимости вызваться прибыть сегодня к графу и бросить
ему в лицо жестокое, но, по убеждению Антона Антоновича, вполне заслуженное
им слово, бросить, хотя не от себя, а по поручению других, но эти другие были для
него дороже и ближе
самых ближайших родственников, а не только этой «седьмой воды на киселе», каким приходился
ему ненавистный Клейнмихель.
Несколько лет, как уверяют,
он стоял заколоченным, так как не находилось покупателя на место, а
самый дом был предназначен к слому.
Чтобы предотвратить эти наводнения, еще в первых годах, при основании Петербурга, архитекторы Петра Великого, Леблонд и Трезин, думали весь Васильевский остров поднять на 1½ сажени.
Сам Петр предполагал застраховать Васильевский остров от наводнений, перерыв
его большими каналами, как в Венеции.
Талечка, на
самом деле, и по наружности, и по внутреннему своему мировоззрению была
им. Радостно смотрела она на мир Божий, с любовью относилась к окружающим ее людям, боготворила отца и мать, нежно была привязана к Лидочке, но вне этих трех последних лиц, среди знакомых молодых людей, посещавших, хотя и не в большом количестве,
их дом, не находилось еще никого, кто бы заставил не так ровно забиться ее полное общей любви ко всему человечеству сердце.
— Наша-то? Да разве наша в этих делах что-нибудь смыслит? Ребенок ведь сущий, хотя и восемнадцатый год, пора, когда наши матери по трое детей имели, глядит
ему в рот, что
он скажет, и
сама сейчас словами засыплет, а чтобы на нежные взгляды
его внимание обратить или улыбочкой ответить… с нее это и не спрашивай… — с оттенком горечи заметила Дарья Алексеевна.
— И что ты! — испугалась Дарья Алексеевна. —
Он сам мне не раз говорил, что о каждом визите к нам отцу докладывает, да и Талечке всегда от отца поклон приносит…
—
Сама знаю я, что выдаю себя, неотступно глядя на
него, и совестно мне, а не могу пересилить себя… совсем не знаю, что и делать мне с собою?..
«Катя любит
его… худеет, страдает, так вот что значит эта любовь… грешная, земная!.. Небесная любовь к человечеству, любовь, ведущая к самоотречению, не имеет своим следствием страдания, она, напротив, ведет к блаженству, она
сама — блаженство! А
он?
Он, она говорит, не любит ее…
он любит меня… она уверяет, что это правда… А я?»
«Я солгала, я солгала Кате, сказав, что не люблю
его, — в ужасе вскакивала она с постели. — Я… я… тоже люблю… Теперь я понимаю это! Она, она
сама растолковала мне… Но
он?
Он — Катя преувеличивает —
он не думает любить меня…»
— Доконал меня этот бес, лести преданный, — начинал
он обыкновенно свой рассказ, повторяя искажение девиза графа Аракчеева: «без лести преданный», — девиза, прибавленного
самим императором Павлом Петровичем, в представленном
ему проекте герба возведенного
им в редкое в России баронское достоинство Аракчеева. Это искажение было придумано неизвестным остряком и переходило из уст в уста среди врагов Аракчеева.
Далее из рассказа старика Зарудина оказывалось, что в районе той губернии, где
он начальствовал за последнее время, находилось имение графа Аракчеева. Земская полиция приходила часто в столкновение с сельскими властями, поставленными
самим графом и отличавшимися, по словам Павла Кирилловича, необычайным своеволием, так как при заступничестве своего сильного барина
они рассчитывали на полную безнаказанность. Некоторые из столкновений дошли до сведения графа и последний написал к Зарудину письмо.
Вследствие такого бесцеремонного приглашения, Аракчеев, будучи и
сам артиллеристом, заинтересовался личностью капитана, вошел к
нему, подсел к столику и у
них завязалась оживленная беседа. На вопрос графа, зачем капитан едет в Петербург, тот, не подозревая, что видит перед собою Аракчеева, брякнул, что едет объясниться с таким-сяким Аракчеевым и спросить, за что
он, растакой-то сын, преследует
его, причем рассказал все свое горе.
Но граф принял
его очень ласково,
сам сознал свою вину перед
ним, обещал возвратить все
им потерянное и пригласил к себе на другой день на обед, но непременно в сюртуке.
— Не может быть, — вдруг заявил
он, — резоны
он мне представил, почему относительно меня такой «казус» вышел: однофамилец и даже соименник со мной есть у нас в бригаде, тезка во всех статьях и тоже капитан, и
сам я слышал о
нем, да и
его сиятельство подтвердил, такой, скажу вам, ваше превосходительство, перец, пролаз, взяточник… за
него меня
его сиятельство считали, а того, действительно, не токмо к наградам представить, повесить мало…
На другой день, впрочем, раздражение Павла Кирилловича против капитана прошло и
он сам, как мы видели, стал тревожиться, как бы не исполнились над сыном
его покойного друга вчерашние предсказания.
Когда подали шампанское, граф рассказал, как, по
его ошибке, капитан был обходим множество раз разными чинами и наградами, и что
он желает теперь поправить сделанное капитану зло, а потому предлагает тост за здоровье подполковника Костылева; далее, говоря, что тогда-то капитан был представлен к награде, пьет за полковника Костылева, затем за кавалера такого-то и такого-то ордена, причем и
самые ордена были поданы и, таким образом, тосты продолжались до тех пор, пока
он, капитан, не получил все то, что имели
его сверстники.
Мысли
его на
самом деле были далеко, и не трудно догадаться, что это «далеко» было на Васильевском острове.
«
Он действительно любит меня! — пронеслось в ее голове. — Любит, быть может, как сестру, как друга», — успокаивала она
сама себя, стараясь тем заглушить тот вчерашний внутренний голос, упрямо настаивавший на безусловной правоте и прозорливости Бахметьевой.
Кроме вежливости, заставлявшей внимательно слушать старика,
его молодые собеседники на
самом деле заинтересовались
его воспоминаниями.
— Иди спать, я разденусь
сам, — кивнул
он явившемуся было в спальню слуге.
А теперь эта девушка так неожиданно, так низко пала в
его глазах, а с ней вместе пало и разбилось
его чувство,
он сам к себе даже почувствовал презрение за это чувство.
Только почти под
самое утро Николай Павлович наконец заснул, в конец разбитый испытанными
им душевными страданиями.
Николай Павлович побледнел: назначенное через два часа свидание, в связи с приездом отца Натальи Федоровны и
его сватовством, хотя и стороной, снова подняло в душе идеалиста Зарудина целую бурю вчерашних сомнений. Как человек крайностей,
он не сомневался долее, что отец и дочь, быть может, по предварительному уговору — и непременно так, старался уверить
он сам себя — решились расставить
ему ловушку, гнусную ловушку, — пронеслось в
его голове.
Он чуть было не рассказал отцу историю с запиской и о назначенном свидании, но какое-то внутреннее чувство удержало
его.
Он один должен быть судьей ее —
его разрушенного идеала! Зачем вмешивать в эту историю других, хотя бы родного отца.
Он сам ей в глаза скажет, как
он смотрит на подобный ее поступок.
— Я со своей стороны ничего бы не имел против этого брака, Наташа девушка хорошая, почтительная, образованная, да и не бесприданница, чай; тебе тоже жениться
самая пора, как бишь
его у немцев есть ученый или пророк, что ли, по-нашему…
«Пусть выскажется
сама! Я не стану помогать ей! Это будет первым наказанием за ее бестактность», — неслось в
его голове.
Обстановка
их квартиры была солидна и прилична: массивные стулья, столы и диваны красного дерева отличались необыкновенной чистотой — крепостной прислуги в доме было несколько человек.
Самым уютным, впрочем, уголком была угловая светленькая комната Екатерины Петровны.
Теперь ей тяжелее, невыносимо тяжелее: она любима, она знает это, любима человеком, которого она любит
сама, а между нею и этим человеком стоит непреодолимая преграда, стоит другая, нелюбимая
им девушка, но ее друг, которой она дала слово, страшное слово не быть ее соперницей, эта девушка — Катя, которая так доверчиво и искренно дарит ее теперь своим поцелуем.
Николай Павлович Зарудин прямо с Большого проспекта поехал к Андрею Павловичу Кудрину.
Ему необходимо было высказаться, а Кудрин, кроме того, что был
его единственным, задушевным другом,
самим Провидением, казалось Зарудину, был замешан в это дело случайно переданною
ему Натальей Федоровной запиской.
Зарудин в подробности рассказал
ему, как содержание записки, так и впечатление, произведенное
им на
него, подкрепленное долгим разговором с отцом, и, наконец, беседу
его с Натальей Федоровной, беседу, возвысившую ее в
его глазах до недосягаемого идеала и низвергнувшую
его самого в пропасть самопрезрения.
На другой день, после обеда, Николай Павлович Зарудин имел со своим отцом продолжительное объяснение;
он выложил перед
ним всю свою душу и не утаил ничего, окончив просьбою
самому явиться за
него сватом к старику Хомутову.
«А что, если отец говорит правду, если она и не думает разделять
его любовь… Что же такое, в
самом деле, что она смутилась, почти лишилась чувств при
его неожиданном признании. Может, потому-то она и ходатайствовала за другую, что совершенно равнодушна к
нему, а
он приписал это самоотвержению ее благородного сердца», — замелькали в
его голове отрывочные мысли.
Антипатия эта доходила до такой степени, что в гостиной Марьи Антоновны имя Аракчеева считалось контрабандой, никто никогда не осмеливался произносить
его, и примером такой сдержанности служил
сам государь, ежедневно бывавший у очаровательной «Армиды», как называли Марью Антоновну тогдашние льстецы.
Не имея возможности выслеживать государя Александра Павловича в
его Капуе, то есть на даче у Нарышкиных, граф Алексей Андреевич в то время, когда государь проводил время в обществе Марьи Антоновны, то беседуя с нею в ее будуаре, то превращаясь в послушного ученика, которому веселая хозяйка преподавала игру на фортепиано, то прогуливаясь с нею в ее раззолоченном катере по Неве, в сопровождении другого катера, везшего весь хор знаменитой роговой музыки, царский любимец нашел, однако, способ не терять Александра Павловича из виду даже и там, куда
сам не мог проникнуть.
По воскресеньям, против трактира гремели оркестры, то военный, то так называемый бальный, и под звуки последнего, когда
он играл, например, какой-нибудь любимый немецкий вальс на голос: «Ah, du mein lieber Augustin!», некоторые особенно ярые любители танцев пускались даже в
самый отчаянный пляс на эспланаде, усыпанной довольно крупноватым песком.
Но
самое большое и истинно изящное удовольствие именно этой молодежи было
их Ritter Spiel, то есть рыцарская игра, которой немцы крайне дорожили.
Только
самым избранным своим приятелям граф показывал внутренность устроенного
им причудливого павильона, который в отсутствие
его был совершенно недоступным.
Вследствие такого взгляда на супружество,
он выбирал своих фавориток из низшего общественного круга, и
сам оставался холостым, несмотря на то, что
ему было, как мы уже сказали, около сорока лет. Это обстоятельство сильно беспокоило
его мать, которой
он был любимым детищем и предметом ее гордости. В письмах к
нему она употребляла все свое красноречие, чтобы убедить
его жениться, но убеждения матери действовали мало.
Он же, по ранее заключенному условию, женился на незаконной дочери умершего помещика, которая
сама сделалась любовницей Аракчеева.
Тем более, что граф
сам сознавал свою позорную слабость, что ярко выражалась в том, что, несмотря на роковое влияние на
него женской красоты вообще и некоторых представительниц прекрасного пола в особенности, к женщинам в общем
он относился озлобленно: любимой тенденцией
его по адресу правнучек праматери Евы было следующее...
Эта новая экономка была Настасья Федоровна Минкина, вскоре ставшая правою рукою во всех делах Алексея Андреевича и первым
самым дорогим
его другом.