Неточные совпадения
На красивое лицо Антона Антоновича после слов Клейнмихеля набежала тень смущения — он не ожидал такого оборота дела; он
понял, что всезнающий
граф проник в цель его посещения и хочет утомить врага, который нравственно был ему не по силам.
Читатель, конечно,
понимает, что под сиятельным
графом он подразумевал Аракчеева; что же касается выражения «за реку», то под этим термином подразумевалась Петропавловская крепость, куда зачастую, как, по крайней мере, уверяли враги
графа, Алексей Андреевич отправлял тех или других провинившихся перед ним офицеров.
Бойкая и сметливая женщина, Настасья скоро
поняла загадочный для других характер своего угрюмого барина, изучила его вкусы и привычки и угадывала и предупреждала все его желания. Она получила звание правительницы на мызе Аракчеева и благодаря ей здесь водворились образцовые порядки и замечательная аккуратность по всем отраслям сельского хозяйства. Как домоправительнице, при переезде в Грузино Настасье назначено было большое жалованье и она скоро вошла в большую силу при
графе.
Только Миша лишился ласк Алексей Андреевича: последний первое время даже не выносил его присутствия, что Настасья Федоровна хорошо
понимала и старалась избавить от него
графа.
Несмотря на это, старики Хомутовы очень хорошо
понимали, с какими намерениями всесильный
граф Аракчеев зачастил в их скромное жилище и благодарили Бога за выпадающую их дочери высокую долю стать женою первого после государя человека в России.
После же последнего визита
графа, когда он сделал такой прозрачный намек, она окончательно
поняла, что догадки ее справедливы.
«Несомненно, что она призывает меня только для медицинской помощи… Разве я, безумец, не
понимаю то расстояние, которое разделяет ничтожного помощника аптекаря от фаворитки первого вельможи в государстве, фаворитки властной, всесильной, держащей в своих руках не только подчиненных грозного
графа, но и самого его, перед которым трепещет вся Россия» — неслось в голове Воскресенского.
Прошло несколько месяцев. Отчасти предвиденная Егором Егоровичем, отчасти для него неожиданная связь с домоправительницей
графа Аракчеева продолжалась. Настасья Федоровна, казалось, привязалась к молодому аптекарскому помощнику всей своей страстной, огневой, чисто животной натурой, и он стал
понимать, к своему ужасу, что это был далеко не мимолетный каприз властной и характерной красавицы.
— И дело, что не болтаешь вздору ребенку, что он
поймет теперь, вырастет, будет еще время растолковать ему, — задумчиво отвечал
граф.
Графиня Аракчеева
поняла, что перед ней стоит далеко не обыкновенная служанка, что с присутствием этой красавицы в доме
графа соединена какая-то тайна, которая касается и ее, Натальи Федоровны.
— Да, я пригласила вас, чтобы, во-первых, с вами познакомиться, — Наталья Федоровна подчеркнула это слово, как бы давая
понять, что она даже сама позабыла о ночном визите к ней Настасьи, — так как
граф сказал мне, что по нездоровью, вы не могли представиться мне в день нашего приезда и, кроме того, заявить вам, что с моим приездом ваши обязанности не изменяются, так как хозяйством я заниматься не буду… Надеюсь, что
граф будет по-прежнему вами доволен.
По улыбке надменного торжества, игравшей на губах последней при встрече с ним, он видел, что не только ее ставка в игре с
графом выиграна, но что она догадывается, что эта ее победа далеко ему не приятна. Несколько, будто шутя, брошенных ею слов в разговор с ним окончательно его в этом убедили. Он
понял, что это открытие не пройдет ему даром со стороны мстительной женщины и не только отзовется на его дальнейшей судьбе, но и на участи горячо любимой им девушки Глаши.
Граф, действительно, совершенно не знал своей жены, он, впрочем, даже не
понял бы, если бы кто взял на себя труд растолковать ему эти мечты и стремления; мужчину с подобными идеями он бы не потерпел около себя как опасного вольтерианца, женщине же он прямо отказывал в возможности иметь такие мысли, как и в праве на скуку, что мы видели ранее.
К тому же он был человеком, скрывавшим от самых близких ему людей свои мысли и предположения и не допускавшим себя до откровенной с кем-либо беседы. Это происходило, быть может, и от гордости, так как он одному себе обязан был своим положением, но
граф не высказывал ее так, как другие. Пошлого чванства в нем не было. Он
понимал, что пышность ему не к лицу, а потому вел жизнь домоседа и в будничной своей жизни не гнался за праздничными эффектами. Это был «военный схимник среди блестящих собраний двора».
— Не финти, очень хорошо
понимаешь, я сам не люблю, ты знаешь,
графа Аракчеева, но на одной дорожке с ним столкнуться и сам не желаю, да и тебе бы не советовал.
Петр Андреевич хорошо
понимал, что смерть Настасьи Минкиной поразила
графа Аракчеева не как утрата любимой женщины, а как гибель верного испытанного друга, быть может, погибшего по проискам его личных врагов;
граф шел еще далее и был убежден, что это дело врагов России, желавших лишить его «ангела хранителя», подготовляя этим и его собственную гибель.
Для всякого непредубежденного исследователя это письмо ясно показывает, что лично император Николай Павлович хорошо
понимал, что лишь благодаря железной руке
графа Аракчеева, укрепившего дисциплину в войсках, последние были спасены от общей деморализации, частью внесенной в них теми отуманенными ложными французскими идеями головами, известными в истории под именем «декабристов».
Граф Аракчеев, казалось, сразу
понял намерение молодого человека и был уклончив в ответах.
Он
понял, однако, что если Дибич послал те же сведения в Варшаву, то благоразумие требовало от цесаревича не покидать Польшу и быть готовым на всякий случай. Он сам со своей стороны должен был поджидать результата полицейских мер, принятых
графом Милорадовичем для ареста некоторых заговорщиков и для вызова капитана Майбороды, за которым
граф Милорадович послал своего адъютанта Мантейфеля. От этого капитана, особенно упоминаемого в донесении Дибича, надеялись получить подробные сведения о заговоре.
«Восемнадцать лет — это целая жизнь! — проносилось в ее уме. — Да, несомненно, для нее это более, чем жизнь, это медленная смерть… Ее жизнь…» — Наталья Федоровна горько улыбнулась. Эта жизнь окончилась в тот день, когда она в кабинете своего покойного отца дала слово
графу Алексею Андреевичу Аракчееву быть его женой, момент, который ей пришел на память, когда она
поняла внутренний смысл бессвязного бреда больного Хрущева.
Он давил ее, парализовал ее волю и за минуту твердая в своей решимости говорить с
графом Алексеем Андреевичем и добиться от него исполнения ее желания, добиться в первый раз в жизни, она, оставшись одна в полутемной от пасмурного раннего петербургского утра, огромной приемной, вдруг струсила и даже была недалека от позорного бегства, и лишь силою, казалось ей, исполнения христианского долга, слабая, трепещущая осталась и как-то не сразу
поняла слова возвратившегося в приемную после доклада Семидалова, лаконично сказавшего ей...
Хотя государь Николай Павлович был, несомненно, расположен к нему, хотя он был любимцем императрицы Марии Федоровны, знавшей, как привязан был к нему ее покойный сын, но все же
граф Аракчеев хорошо
понимал, что ему теперь придется разделить влияние на ход государственных дел с новыми, близкими государю людьми, людьми другой школы, другого направления, которые не простят ему его прежнего могущества, с которыми ему придется вести борьбу, и еще неизвестно, на чью сторону станет государь.
Граф Алексей Андреевич хорошо
понимал причину этих выходок своей любимицы. Он, умудренный житейским опытом, ясно видел, что Татьяну Борисовну пора выдавать замуж, но во что бы то ни стало старался отогнать эту для него неприятную мысль, опровергая это внутреннее свое сознание чисто деланными искусственными рассуждениями и убеждениями самого себя вопреки действительного положения дела, что «Танюша еще совсем ребенок».
Сплетня грузинской дворни о «дохтуре» и барышне или «ведьминой племяннице», как втихомолку звали грузинские дворовые и крестьяне Тятьяну Борисовну, дошла до
графа. Он
понял ее только в том смысле, что между Орлицким и Танюшей начинаются «шуры-муры» и, конечно, тотчас принял решительные меры, особенно когда пойманные им на лету несколько взглядов Татьяны Борисовны на доктора подтвердили основательность этой сплетни.
— Вот ты цел и невредим вышел, а тоже, чай, им поблажки не давал… народ
понимает и уважает справедливых начальников, без строгости нет службы… Несправедливость, лицеприятие… этого народ не перенесет… Покойники-то, верно, не тем будь помянуты, — заметил
граф.
Граф Аракчеев, ничего не
понимая, удивленно слушал. Приметы описаны были довольно подробно и несомненно подходили к вытащенной неводом утопленнице.
Мозг
графа отказывался
понимать всю эту путаницу, хотя он не был расположен спорить с чиновником, тем более потому, что не намерен был признаться, что знает утопленницу.
Граф сразу
понял, что он не ошибся, что утопленница была действительно Екатерина Петровна Бахметьева и прибытие его жены, ее бывшей подруги, в Грузино, имело непосредственную связь с вытащенным из Волхова трупом.
Неточные совпадения
Титулярный советник опять смягчается: «Я согласен,
граф, и я готов простить, но
понимаете, что моя жена, моя жена, честная женщина, подвергается преследованиям, грубостям и дерзостям каких-нибудь мальчишек, мерз…» А вы
понимаете, мальчишка этот тут, и мне надо примирять их.
— Я не
понимаю, — сказал Сергей Иванович, заметивший неловкую выходку брата, — я не
понимаю, как можно быть до такой степени лишенным всякого политического такта. Вот чего мы, Русские, не имеем. Губернский предводитель — наш противник, ты с ним ami cochon [запанибрата] и просишь его баллотироваться. А
граф Вронский… я друга себе из него не сделаю; он звал обедать, я не поеду к нему; но он наш, зачем же делать из него врага? Потом, ты спрашиваешь Неведовского, будет ли он баллотироваться. Это не делается.
—
Понимаете? Графу-то Муравьеву пришлось бы сказать о свиной голове: «Сие есть тело мое!» А? Ведь вот как шутили!
— Вот этого я не
понимаю, — сказал
граф.
Главные качества
графа Ивана Михайловича, посредством которых он достиг этого, состояли в том, что он, во-первых, умел
понимать смысл написанных бумаг и законов, и хотя и нескладно, но умел составлять удобопонятные бумаги и писать их без орфографических ошибок; во-вторых, был чрезвычайно представителен и, где нужно было, мог являть вид не только гордости, но неприступности и величия, а где нужно было, мог быть подобострастен до страстности и подлости; в-третьих, в том, что у него не было никаких общих принципов или правил, ни лично нравственных ни государственных, и что он поэтому со всеми мог быть согласен, когда это нужно было, и, когда это нужно было, мог быть со всеми несогласен.